Клайв Стейплз Льюис

Размышления о псалмах

Остину и Катарине Фаррер

I. ВВЕДЕНИЕ

Это не ученый труд. Я не гебраист, не экзегет, не археолог, не историк Древнего мира. Я пишу для неученых о том, о чем и сам не много знаю. Если мне надо просить за это прощения, я прошу его примерно так: очень часто два школьника могут помочь друг другу лучше, чем учитель. Сообщи они ему о своих затруднениях, он, как все мы помним, будет объяснять то, что они и без него знают, и то, чего они знать не хотят, но ни слова не скажет им в ответ. Я видел это с обеих сторон — я ведь учитель и сам пытался отвечать ученикам, но быстро замечал по их лицам, что и я, как мои учителя, потерпел поражение. Соученик поможет лучше, потому что он знает меньше. Он сам недавно думал о том же, что и его друг. Учитель думал об этом так давно, что все перезабыл. Теперь он видит предмет совсем по-иному и просто понять не может, в чем затруднение. Видит он и десятки других затруднений, ученику неведомых.

И вот я пишу как любитель любителю. Я расскажу о трудностях, вставших передо мной, и о моих догадках, надеясь, что это поможет неопытным читателям псалмов или хотя бы тронет их. Я не учу, я просто показываю тетрадь. Кто-то сказал мне, что псалмы для меня — вешалки, на которые я развесил собственные мысли. Не вижу, какой от этого вред; и если кто-нибудь так прочитает книгу, я не огорчусь. Но писал я ее не так. Все мысли, какие тут есть, вызваны чтением псалмов. Я думал о том, что вы прочитаете, и радовался тем или иным строкам или встречал строки, которым радоваться не мог.

Разные поэты слагали псалмы и в разное время. Насколько мне известно, некоторые псалмы разрешено относить ко временам Давида, а псалом 17 (который мы встречаем в немного ином виде, читая 2-ю книгу Царств, глава 22) сложен самим царем. Но есть и псалмы, сложенные после плена (который сейчас бы назвали «депортацией в Вавилон»). В ученом труде пришлось бы уточнить хронологию; в такой книге, как эта, я не должен и не вправе о ней говорить.

Зато я должен сказать, что псалмы — это стихи, причем такие, которые пели вслух. Не трактаты, даже не проповеди, а стихи. Те, кто предлагает читать Писание «ради его литературных достоинств», хотят, вероятно, чтобы не обращали никакого внимания на его суть, сердцевину, центр. Мне кажется, это бессмысленно. Однако их совет можно толковать иначе: Писание — это книга, и потому, читая его, мы поневоле входим в область словесности. В нем есть разные жанры. Псалмы — это лирика со всеми ее условностями, гиперболами, внелогическими сочетаниями слов. Если об этом не помнить, псалмов не поймешь; увидишь в них то, чего в них нет, и проглядишь главное.

Очень важную особенность их формы можно сохранить в переводе. Это — так называемые параллелизмы: одно и то же сказано дважды, по-разному: «Живущий на небесах посмеется, Господь поругается им» (2:4); «И выведет, как свет, правду твою, и справедливость твою, как полдень» (36:6). Если читатель не видит, что это — прием, он станет думать, в чем же разница, и в конце концов ее выдумает (так делали в старину многие проповедники), или просто устанет, или удивится.

На самом же деле этот прием воплощает суть искусства. Кто-то сказал, что искусство — это «то же самое, но иначе». Танцуя народный танец, вы делаете три прыжка вправо и три таких же прыжка влево. Если в здании есть левое крыло, в нем есть и правое. В музыке можно сказать ABC, потом abc, потом альфа/бета/гамма. «Параллелизм» — характерная для древних евреев разновидность «того же самого, но иначе»; однако встречается он и в Англии. Очень хороший пример — в детской рождественской песенке: «Иосиф — старик, он старый человек».

Конечно, прием этот не всегда выступает в таком простом виде. Иногда его заметишь не сразу, как прикровенную симметрию хорошей картины. Но сейчас мне важен сам факт, само наличие такого приема. Какая удача, нет — какой дар Промысла, что у стихов, которые должны были прозвучать на всех языках, сохраняется в переводе главная особенность формы!

Если вы хоть немного чувствуете стихи, эта особенность вас обрадует. Если же не чувствуете, то ощутите к ней почтение: она радовала Христа, Он любил ее и употреблял. «Ибо каким судом судите, таким будете судимы; и какою мерою мерите, такою и вам будут мерить» (Мф. 7:2). «Просите, и дано будет вам; ищите, и найдете; стучите, и отворят вам» (Мф. 7:7). Можете считать, что цель тут — практическая, учительная: Господь облекает Свои речения в такую ритмическую, почти напевную форму, что их просто невозможно забыть. Но я думаю, что это не все. Когда Тот, Кто замыслил Себе и нам на радость прекрасный, как стихи, мир, умалился до человеческой речи, речь эта неизбежно стала подобной стихам. Ведь поэзия — малое Воплощение, она дает плоть невидимому и неслышимому доселе.

И еще, я думаю, нам не повредит, если мы вспомним, что, вочеловечившись, Иисус принял благое бремя наследственности и детских впечатлений. Он перенял эту поэтическую форму хотя бы от Своей Матери. Смотрите: «…призрел Он на смирение рабы Своей… сотворил Мне величие Сильный… явил силу мышцы Своей; рассеял надменных… низложил сильных с престолов» (Лк.1:48-52). Прием этот применен здесь тоньше, чем в псалмах, но он есть. (Скажу, наконец: только ли в этом Он был похож на Нее? Не кажется ли вам, что в трогательном Magnificat есть и суровая сила Деворы, которой не найдешь в наших нежных Мадоннах? Я думаю часто, что жизнь Святого Семейства была, конечно, и мирной, и кроткой, но не совсем в том смысле, какой придают этим словам авторы церковных гимнов. Не было ли в ней и напряженной печали, и резкой деревенской прямоты, неприятно поражавшей иерусалимских горожан?)

Даже на своем, любительском уровне я не собираюсь «охватить предмет». Я буду говорить только о том, что задело меня самого. Об исторических псалмах я ничего не скажу — и потому, что они меньше для меня значили, и потому, что они, наверное, вызывают меньше вопросов. Начну же я с того, что больше всего отталкивает современного читателя Псалтири. Наше поколение приучено получать все готовеньким, как дети; добрые, старинные няни давали сперва то, что есть труднее, а сладкое — в самом конце.

Всякому читателю станет ясно, что это — не так называемая «апология». В этой книге я не убеждаю неверующих в истинности нашей веры. Я обращаюсь к верующим или хотя бы к тем, кто открыл Псалтирь, чтобы подкрепить свою зарождающуюся веру. Нельзя непрестанно защищать истину, надо и насладиться ею.

И последнее: я старался, как мог, избежать конфессиональных распрей. В одном месте мне пришлось объяснить, в чем я не согласен и с католиками, и с протестантами; надеюсь, читатель не подумает, что я «вообще против» тех или других. Еще я надеюсь, что ни тех ни других не обидел; но здесь, собственно говоря, бояться нечего. Опыт показал мне, что обижаются и оскорбляются не сильно верующие люди и даже не атеисты, а те, кто верит как бы наполовину. Вот их не умиришь никакими оговорками, не обезоружишь кротостью. Но я ведь, наверное, гораздо неприятней, чем мне самому кажется. (Быть может, в чистилище мы увидим свои лица и услышим свой голос?)

II. СУД

Христианин трепещет при мысли о Божием суде. День суда для нас — день гнева. Мы молим Бога помиловать нас в час смерти и в день суда, мы просим о добром ответе на «страшном судилище Христовом». Христианское искусство столетиями изображало его ужасы, и мотив этот восходит к словам Самого Спасителя, особенно — к страшной притче об овцах и козлах. Ничья совесть не останется к ней глухой, ибо грехи «козлов» не в том, что они делали, а в том, чего не сделали; кто не ужаснется, когда ему твердо говорят, что самое тяжкое обвинение против каждого из нас основано на вещах, которые, быть может, нам и в голову не приходили!

Поэтому я очень удивился, заметив впервые, как говорят псалмопевцы о Божием суде. Говорят они так: «Да веселятся и радуются племена! Ибо Ты судишь народы праведно» (66:5). «Да радуется поле и все, что на нем, и да ликуют все дерева дубравные пред лицем Господа; ибо идет, ибо идет судить землю» (95:12-13). Люди радуются суду, просят о нем: «Суди меня по правде Твоей, Господи, Боже мой» (34:24).