разумеется, ничего не значит. Стихи вполне могут оказаться никудышными.

Стихи, однако, оказались занятными. Да и сам Брынский очень хорошо держался, не заискивал и не важничал. Он охотно замолчал, когда Мишка Лурье, хватив очередную рюмку, заявил:

- Ребята! Хватит изящной словесности. Давайте песни петь.

И он взялся за гитару.

- Мишка! "Цыганок"!

- "Матрешку", Мишенька!

- Мишка, "Бутылку в море"!

- Я спою "Цыганок", - сказал Мишка, подкручивая колки.

Сердце с домом, сердце с долгом разлучается,

Сердце бедное у зависти в руках,

Только гляну, как цыганки закачаются

На высоких, сбитых набок каблуках.

Мишка пел, убежденно глядя в угол, и всем почудилось, что и в самом деле оттуда вышли цыганки и поплыли по натертому паркету, задевая пышными оборками книжные полки.

Вы откуда, вы откуда, птицы смуглые,

Из каких таких просторов забрели,

И давно ли вас кибитки - лодки утлые

До московских тротуаров донесли?

Кое-кто начал подтягивать, но Мишка нетерпеливо мотнул головой. - Не мешайте, мол.

Отвечают мне цыганки - юбки пестрые:

- К вольной воле весь наш век мы держим путь,

А захочешь - мы твоими станем сестрами,

Только всё что было - не было, забудь!

Ах, забыть бы "всё, что было - не было", уйти, убежать за кибиткой кочевой, за детьми природы, под звуки Чайковского, под ритмы Пушкина, под всхлипы Лещенко! Ах, мечта, милая сердцу! Вот так и снялся бы с места российский интеллигент, вот так и пошел бы, пыля по дороге лаковыми сапожками, сморщенными в гармошку! Ах, Стеши, Груши и Параши! Не забыть подписаться на Эренбурга, холодильник через три дня выкупить надо - опять деньги занимать... Эх, жги-говори!

Отвечаю я цыганкам: "Мне-то по сердцу

К вольной воле заповедные пути,

Да не двинуться, не кинуться, не броситься,

Видно, крепко я привязан - не уйти".

Мишка почти плакал под гитару. Все улыбались застенчиво и сконфуженно. В самом деле, хорошо бы - а куда денешься? Кругом профорги, парторги, Мосторги эх!

Да все звучат, звенят, зовут и не кончаются

Речи смутные, как небо в облаках,

И идут-плывут цыганки и качаются

На высоких, сбитых набок каблуках.

Мишка оборвал последний аккорд, как свечу задул.

Хорошо! - сказал Брынский. - Это вы сами всё придумали - и музыку, и слова?

- Сам, - буркнул Мишка недовольно: он почему-то стеснялся своего сочинительства и пел, только когда выпьет.

- Ну, пожалуйста, еще, - защебетали женщины, - "Матрешку", Миша!

Это была песенка о Матрешке. Семь деревянных русских красоток помещались друг в друге. Они все были разного цвета, каждая из них завлекала, улыбалась маняще: "А душу мою ты не понял! Загляни-ка внутрь!"

Я одна в другой, я одна в другой, Полюби меня, дорогой! Да не ту, что здесь, а вон ту - внутри, Посмотри в меня, посмотри!

Он не успел начать второй куплет, как раздался звонок. Явились новые гости, и, когда они, трое, вошли в комнату, в двух из них я узнал вчерашнюю парочку из кино.

- Знакомьтесь, - сказала хозяйка, - это мои милые хостинские друзья: Ася и Феликс Черновы...

Феликс Чернов! Я сразу же вспомнил озеро Селигер, палатки на берегу, плеск воды под веслами, веселый галдеж с утра и фронтовые песни по вечерам - тогда их еще пели. И Феликса Чернова - узкоглазого, веселого студента-зоолога, который шокировал дурочек-первокурсниц, рассказами о многобрачии у животных. Остряк, актер, импровизатор - как он нравился мне тогда. Да и не одному мне он для всех был героем тех двух недель на Селигере. Ведь мы потом и в Москве собирались несколько раз той же компанией. А потом я уехал по назначению и за годы, проведенные вне Москвы, я перезабыл имена и адреса тогдашних приятелей...

Третьего, пришедшего вместе с Черновым, я знал: это был Владимир Семенович Игольников, писатель, прозаик. Мы с ним не то чтобы дружили, а издалека симпатизировали друг другу; у меня был даже его сборник с дарственной надписью.

Все трое на мгновение остановились у двери, потом Чернов сделал движение обойти всех и пожать каждому руку, но тут он увидел меня. Он сделал общий поклон и сел на свободное место. Игольников и жена Феликса тоже сели.

- Мы, кажется, пение прервали? - сказал Игольников. - Не сердитесь, Миша, продолжайте.

- Я всё равно сбился, - ответил Мишка не очень любезно. - Давайте лучше перервемся и тяпнем с новоприбывшими.

Все дружно выпили; Игольников грустно сказал:

- Такова моя горькая участь. Стоит мне где-нибудь появиться, и сразу прекращаются все умные разговоры, искусства и науки разбегаются, как тараканы...

- Так это же здорово! - сказал я. - Вы счастливый человек, Володя. А окружающие как довольны! Легко ли вести интеллектуальные разговоры...

- Витя, вы художник, для вас интеллект не обязателен, даже вреден. А я инженер человеческих душ, мне по штату положено душу уловить, изучить и затем, используя накопленный материал, глаголом жечь сердца людей. А где её уловишь, душу-то, когда только и слышишь: "А ну, тяпнем!", "Эх, хорошо пошла!", "А не повторить ли нам?"

- Владимир Семенович, так ведь тяпнувшую душу легче улавливать.

- Это трезвому легче, а ведь я... В общем, ясно.

- Друзей у вас слишком много.

- Друзей у меня - вся Москва. Размеры этого бедствия будут видны, когда я помру. "Литературка" поместит объявление о смерти члена Литфонда В. С. Игольникова, и случится то же самое, что на похоронах великого вождя и учителя. Причем давить друг друга будут люди, знакомые между собой. Эх, жаль, увидать не придется!

- Да будет вам, Владимир Семенович!

- Что это вы, Миша, меня по отчеству титулуете? Вы не смотрите, что я толстый - я еще молодой. Отчество, знаете ли, определенные обязанности накладывает. А в наше время обязанности иметь хлопотливо, да и небезопасно. Это все, даже не понимая, нутром чуют. Поэтому и отчество у нас отмирает. Загляните ну хотя бы в Тургенева или в Достоевского: мальчишку, вчерашнего школяра, называют Аркадий Макарович, девицу семнадцати лет - Зинаида Борисовна или Петровна, а её бы по всем статьям Зиночкой звать. Вот мы здесь все вокруг сорока лет крутимся, а только меня за толстое брюхо Семенычем обзывают...