Мне стало жалко этих лип. И кленов, что росли под нашими окнами. Такие больше не вырастут. Может быть, и вырастут когда-нибудь, через двести лет, но я-то их не увижу.

А дождь все моросил. Над речкой поднялся сырой туман. Небо было лохматое, злое. Рубашка у меня прилипла к спине. Капли скатывались по волосам за шиворот. Мимо по мостовой прогрохотала полуторка, нагруженная белым шифером. На стройку. Новый дом строят. Отцов трест находился на берегу реки Ловати. Ловать куда больше Лазавицы. Это старинная русская река, по которой давно-давно варяги ездили в гости к грекам. Это мы в школе проходили. На другом берегу Ловати — крепостной вал. Тоже исторический: Петр I приказал построить здесь крепость. Крепость несколько раз горела. Ее снова строили и снова разрушали. Теперь остался один крепостной вал да деревянная вышка. И еще подземный ход. Только его почему-то никто найти не мог.

Захотелось есть. Я вспомнил запах жареном картошки, и у меня слюнки потекли. С прошлого дня у меня ничего во рту не было. Ровно сутки. Надо было что-то делать, — обед с неба не свалится. С неба дождь сыплется, и, видно, надолго зарядил. А мне еще о ночлеге нужно подумать. Как ни крути, а без отца не обойдешься. Придется к нему двигать. А что скажешь ему? Соврать что-нибудь? Все равно ведь узнает правду, — мать напишет. Объясню ему, что в Куженкино отправлять меня нельзя. Нет туда мне дороги. Отравит — сбегу. В Одессу сбегу. Поступлю в мореходку. Буду на пароходах в загранку плавать. Матросом. Чем плохо? Тысячу стран увидишь. А потом домой в отпуск приеду. Мичманка с капустой, в зубах турецкая трубка. Знакомые от зависти лопнут.

Есть хочется все сильнее. Будь что будет — пойду к отцу. Прогонит или нет — это еще вопрос, зато наверняка накормит.

Я поднялся. Из-под покореженного железнодорожного моста выскочила трехтонка. В кузове выше кабины ящики. Я остановился, чтобы пропустить машину. Она проехала мимо. И тут из кузова вывалился ящик. Он грохнулся на мостовую, крышка отскочила, и крупные блестящие гвозди весело зыпрыгали по мокрым булыжникам.

— Стой! — крикнул я. — Авария!

Машина остановилась. Из кабины выскочили двое. Шофер в зеленом ватнике огрел носком сапога ни в чем не повинный скат и выругался. Плечи у шофера были широченные, ватник на груди не застегивался. Парень в длинном черном пальто и железнодорожной фуражке нагнулся и стал подбирать гвозди. На его тонких ногах были накручены солдатские обмотки.

— «Гвозди бы делать из этих людей, не было б в мире крепче гвоздей!» — продекламировал парень и покосился на меня. — Чьи стихи? — спросил он.

Я не знал, чьи это стихи.

— И я не знаю, — сказал парень. — По радио слышал. Кусочек.

Пальто парня волочилось по земле, он наступал на него грязными бутсами. Железнодорожная фуражка была велика, поминутно съезжала ему на нос. Парень рывком головы вскидывал ее на затылок, но она снова съезжала на нос.

Здесь город будет,
Здесь парку цвесть,
Потому что в стране Советской
Такие люди есть…

— Чьи стихи? — снова спросил парень.

Чьи это стихи, я знал, но парень безбожно коверкал Маяковского, и я ему сказал об этом.

Он снял фуражку и положил ее на ящик с гвоздями. Потом посмотрел на меня. Глаза у парня были карие. Темные волосы спускались на воротник пальто. Дождь намочил их, и они блестели.

— Стоишь? — спросил парень.

— Стою, — кивнул я.

— А гвозди пусть дядя собирает?

Я взглянул на шофера. Он привалился могучим плечом к капоту и курил. Смотрел на речку. Косо смотрел. Гвоздей на мостовой валялось еще много. Делать мне все равно было нечего, и я присел рядом с парнем.

— Гвозди сейчас дороже золота, — сказал парень. — Гвозди — это всё.

— Тоже по радио слышал? — спросил я.

— Не, — сказал парень. — Это я сам придумал.

— Кончай, Швейк, — подал голос шофер. — Замерз.

— Побегай, дядя Корней, согреешься, — сказал Швейк.

Дядя Корней бегать не стал. Он забрался в кабину и завел мотор. Мы со Швейком ладонями сгребли оставшиеся гвозди и с трудом подняли тяжелый ящик на грузовик.

— Подвезите, — попросил я.

— Дядя Корней, — сказал Швейк. — Человека надо до центра подбросить…

— Много тут ходит человеков, — хмуро сказал дядя Корней. — Всех не перевозишь.

— У него папа большой начальник, — незаметно толкнув меня в бок, сказал Швейк. — Начальник милиции.

— По мне хоть нарком, — сказал дядя Корней, но подвинулся, давая нам место в кабине.

Всю дорогу молчали. В центре города шофер спросил:

— Где остановить? У милиции?

Я пожал плечами. Мне было безразлично, где меня высадят.

— До техникума, — сказал Швейк.

Железнодорожный техникум находился недалеко от Сеньковского переезда. Покачиваясь рядом со Швейком на скрипучем сиденье, я не знал, что сама судьба везет меня к новому порогу.

От техникума осталась громадная коробка. Ее окружили леса. Маленькие черные фигурки стояли на лесах и латали кирпичом огромные прорехи. Внизу человек сорок парней и девушек орудовали ломами и лопатами, таскали на носилках землю, обломки кирпичей. Швейк первым выскочил из машины и крикнул:

— На разгрузочку!

Дядя Корней не торопясь отбросил крюки. Борта лязгнули. Подошло человек пять.

— В кладовую, — распорядился Швейк.

Какой-то высокий парень в летном шлеме взвалил ящик с гвоздями на плечо, охнул и, вытаращив на меня глазищи, сказал:

— Помоги, а то пуп надорву.

Я подхватил ящик. Мы оттащили его в холодную полутемную кладовую. Потом таскали квадратные ящики и длинные. Тяжелые и легкие. В ящиках что-то брякало, перекатывалось. Потом мне дали лопату и велели накладывать мусор на носилки. Я швырял полные лопаты разного хлама, оставленного фашистами. Мне стало жарко, сбросил куртку. Соленый пот щипал глаза. Я забыл про голод, дождь. Мне стало весело. Две девчонки в стеганых куртках, перепачканных известкой, таскали носилки. Щеки у них были красные, глаза блестели. Поравнявшись со мной, одна из них, светлоглазая, командовала:

— Раз-два-три!

Носилки с костяным стуком падали на землю. Я кидал мусор, а девчонки стояли рядом и смотрели на меня. Я на них не смотрел. Я смотрел на лопату и на их ноги. У одной были приличные ножки. Полные, с круглыми коленками. Но все портили башмаки. Грубые, облепленные известью, они каши просили. Как-то раз, набросав на носилки мусора, я выпрямился и повнимательней посмотрел на девчонок. Приличные ножки принадлежали светлоглазой. Вторая была тумба — круглощекая, с крошечным носом. Про таких толстух моя бабушка говорила, что у них нос караул кричит — щёки задавили. У моей бабушки был верный глаз. Толстуха мне совсем не понравилась. А светлоглазая была ничего. Хорошенькая.

— Не человек, а землеройная машина, — сказала Тумба.

— Экскаватор, — подтвердила светлоглазая. У нее был приятный голос.

Надо было что-то ответить, но у меня словно мозги высохли. Ни одной мысли. Такая неприятная штука не первый раз приключалась со мной. Знакомиться с девчонками я не умел. Мой дружок Женька Ширяев мог в пять минут познакомиться с любой девчонкой. Ему это раз плюнуть. А для меня — каторга. На ум приходят разные глупости. Голос становится каким-то жестяным и дребезжит, как консервная банка, которую ногой поддали. Несу какую-то чушь, самому стыдно. А остановиться не могу. Хочется выкрутиться, вместо очередной глупости что-нибудь поумнее сказать, а говорю опять чушь. Обычно это проходит, когда получше познакомишься. Но ведь не всякая девчонка захочет получше знакомиться с парнем, который несет околесицу. И еще в придачу говорит жестяным голосом.

После продолжительной паузы я сказал:

— Дождь…

Девчонки посмотрели на небо, подставили ладошки.

— Кончился, — сказали они.

Весь день лил, проклятый, а тут и вправду кончился! Хотя бы одна капля для смеха упала с неба.