Так продолжалось до Нового Года, когда в Оськиной семье случилось очередное несчастье. Мне об этом рассказала моя мама. Оказывается, ещё летом, когда мы лежали по больницам, Оськин отец, отправившийся в поход в Карельские леса с младшим сыном, сошёл от переживаний с ума и, бросив девятилетнего пацана в палатке ночью посреди леса, пустился в путь в неизвестном направлении. Через неделю его, обросшего, одичавшего и лохматого, поймали пограничники. Мальчонку спасли, отца отправили в психбольницу, дело замяли. Когда его состояние улучшилось, его отпустили домой. Мы с Оськой тогда об этом не знали. Но вот под Новый Год вновь началось обострение болезни, и мама строго-настрого запретила мне даже заикаться об этом Оське.

Когда я пришла к ней, она выглядела встревоженной. Она остановила меня, когда я достала из портфеля книгу:

— Подожди, — сказала она. — Ночью что-то ужасное случилось. Мне кажется, папа сошёл с ума.

— Да не, всё в порядке, мне бы сказали, — фальшиво-бодреньким тоном соврала я и беззаботно мотнула головой — какая, мол, ерунда, — чувствуя, однако, что поступаю подло и предательски. Но, думаю, скажи я правду, то же чувство подлости и предательства всё равно было бы во мне, возможно, оно проявилось бы даже сильнее. Я лихорадочно быстро, глотая слова, начала читать — только чтобы Оська не стала ещё что-нибудь спрашивать. А надо-то было — всего лишь поговорить по душам, успокоить. Не хватило душевного таланта. До сих пор об этом жалею. Впрочем, у Оськи этот талант был, так что скорее всего она правильно расшифровала мои (да и не только мои) жалкие попытки скрыть от неё правду.

Вскоре она ещё раз попыталась вызвать меня на откровенность:

— Кажется, я скоро умру, — сказала она однажды, даже не спрашивая, а словно бы подготавливая меня к тому, что неизбежно должно было случиться. И опять я врала, что всё будет хорошо, и что она придумывает всякие глупости. Вряд ли бы так, как я, поступил настоящий друг. Но других у Оськи не осталось.

За январём пришёл февраль. В феврале у неё был День Рождения. Ей исполнилось пятнадцать. Кто-то из взрослых подсуетился, чтобы устроить умирающей девочке настоящий праздник, и мои одноклассники, которые ни разу к ней за всё это время не наведались, пришли в гости. И две её подруги, заменившие когда-то меня, и Герка Густышкин, и Саша Радкевич. Впервые за десять месяцев наш ежедневный ритуал был нарушен: Оська сидела за столом, её тело и шею в вертикальном положении поддерживал корсет. Я только теперь увидела, что она сильно выросла за этот год — вытянулась сантиметров на двадцать, а то и больше. Но была она при этом страшно худой. Поднять ложку у неё не было сил. Была ли она рада встрече с одноклассниками? Трудно сказать, она сидела тихо и совсем не улыбалась. Вероятно, все её силы уходили на то, чтобы просто высидеть это торжество. Возможно, потом, когда ребята разошлись, она вспоминала их визит и радовалась. Этого я не знаю. Мне от этого праздника стало сильно не по себе, и когда всё вернулось в обычное русло, мне стало спокойней.

Последней книгой, которую я начала читать ей, была трилогия Вигдоровой «Дорога в жизнь» — о беспризорниках и ученике Макаренко, который, когда вырос, сам стал директором детского дома. Как ловко я просчитала всё с «Карамазовыми», а от советской педагогической литературы подвоха не ожидала. Уже подходя к середине книги, я вдруг с ужасом вспомнила, что впереди будет описание «Зарницы» — такой же, на какой подцепила свою болезнь Оська, а затем в романе описывается бессмысленная и жестокая гибель всеми любимого мальчика — сына главного героя.

Параллелей опять возникало слишком много. Я поняла, что читать это Оське дальше совершенно невозможно. Но и предлога прервать чтение и начать другую книгу у меня не было. Я даже не могла соврать, что потеряла её, так как том с трилогией был толстым и тяжёлым и чтобы не таскать его каждый с собой, я оставляла его в Оськиной комнате. А «Зарница» начиналась буквально на следующих страницах.

И тут я струсила. Я не знала, как быть, и решила пропустить день. В конце концов, один день ничего не решил бы. Затем я пропустила другой день. Третий. Так прошла неделя. Потом я придумала какой-то завиральный выход из этой ситуации и сразу же собралась к Оське, причём чтобы не откладывать дело в долгий ящик — в тот момент, когда это и случилось, в воскресенье. Я сказала маме, что съезжу ненадолго к Оське, но она вдруг внимательно посмотрела на меня и ответила, что не стоит, ей стало хуже, она без сознания. Потом она добавила, что вряд ли Оська снова придёт в себя.

Неделю я ходила, как сомнамбула, ни с кем не разговаривая и терзая себя мыслями о том, как ловко и подло я выкрутилась с «Дорогой в жизнь» Вигдоровой. Я себя не щадила и думала о себе очень скверно. Слава Богу, мне тогда не пришла хотя бы в голову мысль, простая и очевидная для застрявшего на своей значимости подростка — что прекращение моих визитов могло вызвать ухудшение Оськиного состояния — я бы себя за это линчевала ещё долгие годы.

Через неделю я шла по Александровскому саду, споткнулась о какую-то ямку в земле (до сих пор помню это место), упала и, падая, подумала:

— Сейчас, в этот самый момент, когда я падаю, умерла Оська.

Я это подумала совершенно спокойно, даже отстранённо, словно только что не случилось самое большое несчастье за всю мою пятнадцатилетнюю жизнь. Наверное, так оно и было — что да, именно в тот самый момент она умерла. Просто знание этого пришло, а я ничего не чувствовала, и мне казалось, что я самый мерзкий человек на свете, потому что нормальный человек должен чувствовать горе, ему должно быть плохо, а мне… а мне никак.

Когда я пришла домой, я увидела, что мама всё знает, ей уже сообщили, но от меня она пыталась это известие скрыть. Я пыталась вытянуть, а она не говорила и не говорила, и я всё больше убеждалась, что она уже всё знает. И тут позвонила Катя Геллер — девочка из «Дерзания», которая искала для Оськи гаммалон, и наконец-то нашла, да слишком поздно. Да, она тоже всё знала, я это поняла по голосу, хотя мне она тоже ничего не сказала, только вдруг пожаловалась на то, что ей плохо с сердцем, а у неё никого нет дома.

И я отправилась к Кате Геллер, она жила с другой стороны Невского. Было первое мая, радостная возбуждённая толпа пёрла на салют по проспекту с криками и смехом. Транспорт не шёл, мне надо было идти против толпы пешком. С той поры я особенно не люблю первое мая.

А Кате, действительно, стало плохо — у неё был порок сердца, а известие об Оськиной смерти слишком сильно взволновало её. Она тоже пыталась мне ничего не говорить, но всё-таки сказала. А мне по-прежнему было как-то всё равно. На меня навалилось окамененное бесчувствие, и я думала, что никто не знает и никогда не узнает, какой я скверный человек, но я-то это знаю. Впереди вся жизнь, а мне тащить на себе груз этого мерзкого, неприятного знания…

На похороны я не поехала, меня никто не неволил. Там были две оськины подруги, Герка Густышкин и Саша Радкевич. А я пошла в клуб и тогда уже начала обдумывать рассказ о большом розовом звере. Осенью я написала его, и получила на орехи за то, что рассказ был слишком сопливый и слезливо сентиментальный. Это хорошо, что мне за него попало.

С той поры прошло много лет. Давно уже нет и Рудика, который меня ругал, и моей мамы тоже нет. А я нередко пишу жёсткую суровую прозу. И очень не люблю, когда чувства захлёстывают меня с головой. Все эти годы мне хотелось вернуться к теме «Большого розового зверя» и написать достойный Оськи рассказ — уважительный и без соплей. Рассказ о девочке, которая вопреки всем обстоятельствам и печально раннему взрослению, имела странную детскую мечту. Не знаю, понравился ли бы он Рудику, но я надеюсь, в этот раз у меня получилось…

17 апреля — 20 июня 2016