* * *

Что-то слышится родное… Такова наша сказка, где человеку может быть родным и побратим-человек, и серый волк, и мышка-норушка, и ветер с месяцем или звёздами. «Так не бывает?» (Обычный в науке и в научном атеизме довод: например, «природа на самом деле не имеет разума и души»; или – «бога на самом деле нет».) И все подобное, таким образом – предрассудки? Что ж – а вдруг такое когда-то и вправду было; по Боратынскому (привожу по памяти) —

предрассудок, он обломок
древней правды: храм упал
и руин его потомок
языка не разгадал.

Значит, спешить с развенчиваниями не стоит. К такому мнению высокой и трезвой классики о народном, к радости Пушкина над вечными образцами неписьменного слова присоединился бы, впрочем, каждый: «там русский дух, там Русью пахнет». Разве что у Бабы Яги свое особое мнение. Это и определило дальнейшую судьбу наследия; даже ее отдельные изгибы, даже в её устроении известные надломы и перегибы (запрещала же ведь Надежда Константиновна удалого «Конька-Горбунка» за прославление, как объявлялось, глупости и невежества в лице героя сказки, опять же Ивана); а возможно, и гораздо худшее.

Разве не примечателен здесь вклад нашего радио и телевидения? Чем чаще слышишь или видишь там «что-то… родное», тем ясней выигрыш у «страусят» и «паучат», в новейшем сказочном жанре способных подменить журавушек и мышку-норушку, ягненочка и лошадку: разница огромна, последствия не поддаются калькуляции, но огромны. Это дорога правильная; живая вода должна течь вперед; изгибы есть, но ей не надо изламывать русло и загонять ее в пески. Дорога, все больше дающая простор народному искусству слова, народному фильму-сказке, народной музыке, – верная. Это уже явно не «массовые средства». (Если учесть, что такой оборот речи пришел из зарубежной философии культуры, из тамошней печати, то в нем самом оба слова совершенно точны: рыночный культ массы, рыночный же культ средства для затемнения целей.) Но как не вяжутся с этим речением народные идеалы, которыми так дорожат наша журналистика, радио, книжная печать! «Без друзей меня чуть-чуть, а с друзьями много» – это, конечно, говорок, любопытный для таки трезвого языковеда.

Но право же: «добрая подружка», «подруга дней моих суровых», с песней ли про девицу, с песней ли про синицу, с чистой ли русской речью и чистой совестью, – спутники понадежней. Разве зря Пушкин съездил в Михайловское после Кишинева и Одессы? Чем больше ребенок будет с детства слышать родное, тем меньше он восприимчив к «кривлялкам», тем меньше опасений, что он станет и останется навсегда «радиомалышом» или «труляленком». Нет, в зрелом возрасте он лишь в еще большем объеме примет под свою ответственность будто бы и бесписьменную, но грамотную и коренную народную память. А как же иначе взять под свою ответственность сказочную птицу-тройку, как иначе не допустить ужимания и усыхания, как это случилось с шагреневой кожей, родного нашему поэту лукоморья? Древние тридцать витязей прекрасных и их добрый дядька Черномор нас за такие просчёты не похвалили бы. И от того, что юный русский согласится с Достоевским относительно «Ах, вы, сени, мои сени» (тот заметил: «…поэт не ниже Пушкина»), не станет же для него Пушкин ниже, чем был. Станет ниже лишь то, что этого заслуживает.

Не так давно мы заслушали, по телевидению же, на интернациональном вечере поэзии, литературные мечтания Андрея Андреевича Вознесенского: хорошо, если б явился в нашу поэзию этакий сказочный соловей-разбойник и защелкал, засвистал на тысячу ладов.

Новатор-разбойник? Если по народному разумению, то судьба его предрешена. Если соловей повзрослеет – не годами, а совестью – и потому покается, – то опять ясно: его наверняка заклюют вновь явленные жестокие соловьята. Но все же странный, право, сам выбор образца-идеала. Так или иначе, а старинному дозору богатырей на рубеже правды и лжи расхолаживаться нет оснований.

* * *

Урок добру молодцу, красной девице: не пей, если заповедано, из козьего копытца (козленочком станешь), не заглядывай в преисподнюю, не бахвалься молодечеством, слушайся отца-матушку и голоса матери сырой земли; урок и особям и силам совсем иного рода – такова сказка. Со всяческими ворогами честному люду, с нечистью и нежитью, с кознодеями и извергами, с завистниками и супостатами она расправляется круто. Укорот она дает им лихой и безоговорочный, порою беспощадный, и так что иной раз этому даже подивишься. Кого обварит смолой, кому переломит руки-ноги и крылья-перья, кого пошлет-таки и в тартарары, заморозит ледяным дыханием или высечет… Сказка и за словом в карман не лезет, и в суде наперсникам разврата она скора и спора. Впрочем, а что тут, собственно, робеть и закрываться печаткою? Злодею и хищнику воздается поделом, воздается образцово:

Ты сер, а я, приятель, сед,
И волчью вашу я давно натуру знаю,
И потому обычай мой —
С волками иначе не делать мировой,
Как снявши шкуру с них долой —

не со сказочных ли скрижалей взял свое «кредо» крыловский басенный заступник народного дела, наш уже чисто и вполне исторический герой? И тут же выпустил на волка гончих стаю. Нет, педагогичная формула «добро побеждает зло», которая пытается ухватить зерно и сущность нашей сказки в их самом-самом общем и сжатом виде – она верна и удачна во всем, кроме разве что некоторой своей кисейной жеманности: своей салонности, мы бы сказали. Как тогда выразиться точнее и хлеще о народном, бойком духе самой сказки, – или как выразиться об этом прямо в духе той же сказки, которая не терпит идейно-нравственных редактур, хотя нравственностью и добром она же буквально дышит и пышет?

Добро и удача приходят к тому, кто боек и хваток, кто неутомим и сметлив, не чурается черного труда, открыт душой, предан в любви и братском чувстве и деятельно честен. Бог-то бог, да сам не будь плох; добро сказки – оно, как удачно кем-то обозначено, еще и оснащено добрыми крестьянскими кулаками; оно не чахлая белоручка-барышня; добрый молодец, подвижница Аленушка, крошечка-хаврошечка, мастерица-невеста или какой-нибудь незаможний младший сын, обделенный сперва судьбою Иван Меньшой – разумом большой, они не ждут у моря погоды. Хвать судьбу за гриву и не плошай! О, сказка умеет злодею и прощать – то есть судить вполне «по-християнски»; хотя родилась сказка еще когда-когда, в добиблейские времена, она врожденно знакома с сердечной и возвышенной благодатью, не преминет она и проявить щедрую милость к падшему. Однако и на расправу она, мы уже говорили, весьма крута. Иной раз оторопеешь. А добавьте сюда еще и не столь редкую в сказке и совершенно непрописную, неблагочинную скабрезность, которую несколько уклончиво называют «пикантной нескромностью». Что с этим делать, как быть?

Как оно есть у народа-сказителя, так оно и должно быть. Или вам известно что-нибудь более путное и дельное?

Впрочем, что там ссылаться на «мы уже говорили». Умные люди высказались об этом еще много раньше; и перечитать, проверить их честные размышления о нравственном мире нашей сказки сегодня совершенно нелишне.

* * *

«Я недостаточно знаю русские народные сказки, чтобы судить о том, очень ли силен в них элемент жестокости, – пишет, например, Александр Блок (это ноябрь 1915 года). – Что она в них содержится в той или иной мере, во всяком случае, несомненно». И вот наш тонкий, воздушный поэт благостных снов, женских духов и туманов разворачивает бестрепетно-правдивую мысль, достойную воспроизведения целиком.

О тех сказках, где жестоки только подробности, не составляющие сути дела, говорить нечего. Стоит подумать о тех сказках, в которых заключена «жестокость для жестокости», так сказать.