– Я – Авега! Ура!

Скорее всего в конечном счете его отправили бы либо в психлечебницу, либо в дом престарелых, если бы московскому специалисту неожиданно не удалось подсмотреть сквозь специальный окуляр, установленный в стене камеры, как Авега встречал солнце. Окно в камере полуподвального этажа было забрано решеткой и выходило во внутренний колодцеобразный двор в северо-восточном направлении, и потому солнце появлялось над крышей здания лишь к одиннадцати часам дня. Так вот, Авега вставал лишь в десять – для него это был восход, тщательно умывался, расчесывал волосы и бороду, в чем ощущалась некая ритуальность, затем становился к окну в позу, которая могла означать ожидание радости и торжества. Он напоминал стоящую на задних лапах собаку, ждущую от хозяина лакомства. Когда же первые лучи вырывались из-за крыши здания, Авега вскидывал руки, до этого висевшие безвольно, на уровень плеч и восклицал:

– Здравствуй, тресветлый! Ура!

Специалисту из Москвы все стало ясно: этот странный моложавый старец был солнцепоклонник. Подобные секты кое-где еще существовали на земле – в Африке, Малайзии, Индии, но каких-либо сведений о том, что они есть в СССР, не имелось. С Авегой был проведен опыт, когда его после долгого блуждания по коридорам в полной темноте поместили в камеру без окон и электрического света. Около десяти утра он встал, смело и очень уверенно умылся в полном мраке – наблюдали за ним в прибор ночного видения, – затем расчесался и в положенное время точно встал лицом к солнцу и, едва лучи скользнули над крышей, благоговейно произнес:

– Здравствуй, тресветлый! Ура!

И более ни слова. При этом интонация была такая, будто он не приветствовал солнце, не молился ему, а лишь желал здравствовать.

Дальнейшие опыты можно было проводить только в столице, и поэтому Авегу переправили в Москву, где поместили в специальном блоке при психиатрической больнице, хотя он по-прежнему оставался в ведении Госбезопасности. Здесь ему создали нормальные жизненные условия и даже вернули деревянную ложку, которой он очень обрадовался. Московских специалистов сразу же поразили манера держаться и то невероятное спокойствие, с каким он переносил неволю. У него была выдержка абсолютно уверенного в себе человека; его ничем невозможно было смутить либо повергнуть в недоумение: он ничему не удивлялся, не раздражался, не проявлял резких чувств обиды, любви, ненависти. В нем одновременно как бы жили и находились в идеальном равновесии все человеческие чувства. Невиданный самоконтроль напрочь отвергал всякие подозрения психического заболевания. После нового обследования на самом высоком уровне его физического здоровья приступили к выяснению его умственных и интеллектуальных способностей. И тут обнаружилось, что его беспамятство неожиданным образом сочетается с необыкновенной подвижностью ума и стройностью логики. Авега оставался неразговорчивым, и потому тестирование начали с показа ему репродукций известных картин. Делалось все это осторожно, невзначай, скрытым наблюдением, и психологи мгновенно отмечали, какие полотна он видел раньше и какие видит впервые. Получалось так, что Авеге известна почти вся классическая живопись! Но картины художников, созданные с начала двадцатых годов, он никогда не видел и рассматривал с особым интересом. Когда у него в палате «случайно» оказалась книга по живописи и скульптуре периода гитлеровской Германии, выпущенная в ФРГ, Авега проявил к некоторым полотнам и монументам неожиданно живое любопытство, чего раньше не замечалось, и даже попробовал читать по-немецки, но молча, глазами. И после этого наблюдения отметили необычное для пациента состояние размышлений. Обыкновенно Авега, будучи в одиночестве, мог часами спать или лежать в расслабленной позе с остановившимся, «остекленевшим» взглядом, а потом тихо уснуть, как только зайдет солнце. Тут же он отложил книгу, достал расческу и вдруг средь бела дня ни с того ни с сего стал расчесывать волосы и бороду. Делал это плавными движениями, аккуратно, словно прикосновения к волосам у него вызывали боль.

Для психологов это состояние уже было на отметке «тепло», но чтобы стало «горячо», требовалось найти новый, более мощный возбудитель. Дело это было экспериментальное, творческое, и специалисты ломали головы в поисках средства, способного потрясти сознание подопытного, что бы, по расчетам, привело к раскрытию феномена. Авеге подсовывали альбомы Босха, иконы, картины с изображением Страшного суда и мирные пейзажи, космические фотографии Земли и обратной стороны Луны, – его тонус упал, и стало «холодно». Удалось на какое-то время зажечь любопытство, показывая пациенту монументальное искусство сороковых и пятидесятых годов. Авега будто бы вновь задумался, как бы проводя параллель с искусством фашистской Германии, и скоро вновь охладел.

В то время Русинов работал врачом в отделении неврозов и даже не подозревал, что в этом же здании, в закрытом боксе, находится столь интересный пациент. И так бы никогда не узнал, если бы не был объявлен полусерьезный тест-конкурс: найти логические связи и психологическое продолжение изобразительного искусства Германии и СССР периода сороковых годов в современном искусстве, которые были бы прямо противоположны по форме и значению, но вбирали бы в себя гипертрофированную силу внутреннего воздействия на воображение человека. Тестировали таким образом молодых врачей и одновременно убивали второго зайца – искали ключ к сознанию Авеги. И вот тогда Русинов очень скромно принес недавно вышедший в свет набор открыток – картины Константина Васильева. На открытки не обратили внимания, приз получил совсем другой молодой специалист, представивший альбом с картинами Марка Шагала и блестяще доказавший предлагаемую теорему. Однако открытки – полотна малоизвестного тогда художника Васильева – все-таки попали в палату Авеги.

Авега был потрясен. Но еще больше – доктора, наблюдавшие реакцию пациента. У спокойного, титанически выдержанного человека вдруг затряслись руки. Он стал озираться, просматривая открытки, изредка выкрикивал неразборчивые слова, которые удалось понять, лишь когда дешифровали магнитофонную запись. Однако произносил несколько раз и совершенно отчетливо:

– Валькирия! Валькирия!..

Из малопонятных слов выделялись лишь вопросы:

– Кто?.. Почему?.. Кто такой?.. Невозможно!

И тут за год неволи Авега впервые обратился с просьбой оставить ему открытки, что и сделали с великим удовольствием. А Русинова неожиданно пригласили к руководству клиники и предложили новую работу в спецотделении. Так он впервые увидел Авегу, но тогда еще не знал, что судьба свяжет его с этим странным человеком на много лет.

Авега стал задавать вопросы, на которые следовало отвечать, и на контакт с ним решено было направить молодого, еще неопытного врача Александра Русинова как раз из-за этого своего качества и, по сути, сделать из него еще одного пациента. Сначала Русинов лишь приносил ему еду и витамины, привыкал сам и приучал к себе Авегу. Потом стал оставаться в палате на пять, десять, двадцать минут и так постепенно стал входить в доверие. Конечно, доверие это было относительным, ибо Авега на вопросы не отвечал, но зато очень внимательно слушал ответы на свои вопросы, заданные им, когда он впервые увидел картины Константина Васильева. И потому, когда Русинов рассказывал ему о художнике, пациент вдохновлялся и волновался одновременно. Раза два он возбужденно вскакивал, ходил какой-то натянутой, ходульной походкой, враз потеряв свою величественность, и однажды в каком-то азарте выкрикнул:

– Завидую!

Над этим словом-страстью долго бились, пытаясь понять, чему и почему он завидует. И решили, что Авега, возможно, когда-нибудь занимался (как ни странно!) живописью и у него вдруг проснулась творческая зависть, наподобие той, что была у Сальери к Моцарту. Открытки Авега расставил на столе, как иконы, и подолгу, особенно когда оставался один, смотрел на них и произносил слово «Валькирия». Русинову поручили выяснить хотя бы примерно его род занятий в прошлом и даже составили хитроумный вопросник, основанный на творчестве Васильева. Но тут случилось непредвиденное. Утром Русинов застал Авегу в подавленном состоянии – и это тоже было неожиданностью. Он только что «встретил солнце» перед окном, причем с открыткой-автопортретом художника в руках, однако был безрадостным и даже скорбным.