— Ты обо мне подумай, — говорил между тем Сева, — кто ж меня будет блинчиками кормить?

Дело было, разумеется, не в блинчиках. Надежда давно уже вычислила и не без гордости сообщила мужу: «А Севка твой млеет по мне, вот так». Лутовкин не возражал: в определенном смысле это даже льстило его самолюбию. Теперь с приходом Севы в доме Лутовкиных становилось еще уютнее: он приносил с собою ауру бескорыстной заинтересованности, и «кинга», как выяснилось, хорошо расписывать на троих. Сева, как правило, уходил домой проигравшим — оттого, что сражался в одиночку против двоих да при этом еще делал маленькие поблажки Надежде, — но, как дитя, огорчался, проигрывая (вряд ли притворялся огорченным, этого он не умел).

Олега Надежда невзлюбила с первого взгляда: «Противный, и глаза у него белесые». Да и Олег постоянно над ней насмехался — вести себя с замужними женщинами по-другому он не умел.

Между тем выпитый Севой коньяк начал оказывать действие, которое принято называть благотворным.

— Нет, я заранее знаю, что неправ именно ты, — внушал Сева. — Именно ты виноват, поганый ублюдок, и чем скорее ты это признаешь, тем будет легче тебе самому. Я бы на твоем месте сейчас позвонил и покаялся: Надя, я — поганый ублюдок. Уверяю, ей это польстит…

Сева вещал вдохновенно. Самое скверное было то, что Сева считал себя вправе все это говорить: будто Лутовкин задолжал ему тысячу рублей и теперь обязан молча выслушивать великодушные рекомендации, как эти деньги лучше вернуть.

— Ладно, кончай, — не оборачиваясь, буркнул Лутовкин. — Развел агитацию. Надоело.

Сева озадаченно умолк, как будто наткнулся на стеклянную стенку.

— Может, мне вообще лучше уйти? — спросил он после паузы.

Лутовкин покраснел, повернулся.

— У тебя в доме, — напыжившись, сказал он, — у тебя в доме я таких вопросов не задаю. Но сама по себе мысль очень дельная.

Тут снова зашипел музыкальный звонок, и сердце у Лутовкина екнуло.

— Кто бы это мог быть? — оживленно промолвил он. — Интересно.

3

Хозяин пошел открывать, а Сева подошел к книжным стеллажам, скользнул беглым взглядом по верхним парадным корешкам и, присев на корточки, стал рассматривать нижние, туго набитые старыми брошюрами полки.

Когда Лутовкин устроил эти дурацкие смотрины, Сева рассудил: ну что ж, если человек не приучен к свободному волеизъявлению, возьмем ответственность на себя. С этого ложного шага всё и началось. Встреча состоялась в шашлычной «Ягодка».

Надежда за весь вечер не проронила ни слова и, насколько Сева мог судить по бледному пятну ее лица, даже не улыбалась. Сева знал, что в очках у него слишком испытующий взгляд, и потому сидел без очков. Фигурой, росточком и манерами Надежда походила на прилежную восьмиклассницу — из тех, что прячутся от учительских глаз не у окна, не у двери, а непременно в среднем ряду. Олег, от души наслаждавшийся «госприёмкой», подавал Севе многозначительные сигналы, призывая его приступить к исполнению. Наконец Сева решился, надел очки, взглянул Надежде в лицо — и сердце его всхлипнуло от сострадания. Детское личико Надежды было затуманено тоскливым недоумением. Похоже, она догадывалась, что ситуация для нее унизительна, но не могла уяснить почему. Видимо, общность переживания и вызвала искру: Сева тоже тяготился своей ролью и испытывал перед этим полуребенком смутное чувство вины. Перехватив его участливый взгляд, Надежда благодарно улыбнулась. «Свершилось, — сказал Олег, — есть контакт».

В тот вечер Сева дал себе слово: раз уж ввязался в эту историю, он обязан сделать всё, от него зависящее, чтобы Наде было хорошо. Впрочем, зависело от него очень немногое: был свидетелем в ЗАГСе, помогал молодым двигать мебель, приносил книги и воевал с фирменными календарями, которые Надежда развешала по стенам. Вина и жалость — это было в основе, а остальное доделала фантазия. Любопытный сдвиг произошел у Севы в сознании: все чаще ему казалось, что и семья эта, и бедный ее уют, да и сама Надежда — творение его рук…

Если бы Сева узнал, что, по мнению Надежды, он «тащится и млеет», творческая радость его была бы сильно замутнена. К счастью, он совершенно ни о чем не догадывался и продолжал себя чувствовать в этом доме как дома.

4

— А, Себастьян, и ты здесь! — весело вскричал Олег.

Такая у него была манера: он не любил называть людей просто по именам, ему это казалось скучным. Бориса Лутовкина он звал то Билли, то Боборыкиным, то каким-то Барбудой, а Сева (Всеволод) превращался у него в Савосю, Володю, Сильвио и Иоганна Себастьяна Баха.

Встреча друзей была бурной и радостной.

— Что-то ты не мужаешь, — сказал Олег, похлопывая Севу по спине. — Пора, друг, пора. Хочешь, я тебя в клуб дзюдо запишу? Это тебе не иго-го. Ездить, правда, придется ко мне в Южный порт, но зато эффект потрясающий. Две недели поломают — и станешь другим человеком.

— А зачем мне другим? — улыбаясь, отвечал Сева. Он вынужден был придерживать очки: от каждого Олегова хлопка они соскакивали у него с носа. — Мне и так хорошо.

— До поры, Савося, до времени, — назидательно сказал Олег. — Защищенным надо быть, эпоха такая. Могут побить.

Он прошел в передний угол, развернул кресло, сел лицом к Севе, долго, прищурясь, дружелюбно на него смотрел. Крупный, светловолосый, самый стандартный из них троих, Олег был в синем пиджаке с металлическими пуговицами, в светлых брюках и казался похожим то ли на летчика-любителя, то ли на молодого миллиардера.

— Что это ты, братец, закисший такой? — спросил он наконец.

— Да вот, — сказал Сева, — хозяин на улицу гонит.

— Кто? Бургиба? Не бери в голову. Когда захотим, тогда и уйдем. Ну, а вообще — как у тебя? Далеко еще до синих слонов?

Это была школьная Севина присказка: если каждое утро выливать в унитаз ведро синей воды, то и рыбки в реке станут синими, и трава на берегу посинеет, но до синих слонов еще ох как далеко. Как-то запала Олегу в душу эта нехитрая мудрость, и он часто, по поводу и без повода, ее вспоминал.

— Да приближаемся потихоньку, — с застенчивой улыбкой отвечал Сева. — Восьмая глава.

— Уже восьмая! А как называется?

— «Детская месть Печорина».

— Вона. Ишь ты. Детская месть. Значит, что у нас получается?

И Олег, загибая пальцы, перечислил названия семи предыдущих глав никому не известной книги, из которых Лутовкин запомнил только одно: «Песни карлика». Олег вообще многое помнил касательно своих друзей и не упускал случая козырнуть памятью. Насколько можно было судить, в Севиной книге речь шла о Лермонтове (хотя сам Сева упорно это отрицал: «Нет, о жизни вообще»). Лутовкин уважал словесность, полагая ее равноправною формой познания, но, когда речь заходила об этой книге, он не трудился скрывать раздражение: ему и жалко было Севу, понапрасну гробившего время жизни, и претила вся эта несуразная болтовня.

Поэтому, потоптавшись для виду в гостиной, Лутовкин удалился в прихожую к телефону. Время шло, назревали обстоятельства, и надо было выпутываться из положения.

Был один только способ удалить Севу: звонок мамаши Корнеевой. Сева боготворил свою мать. Эта рыхлая женщина вот уже много лет страдала таинственным заболеванием, природы которого никто не мог определить. А проявлялось это заболевание так: целыми днями она лежала в постели, читала, курила, ночами мучилась от бессонницы, а по утрам жаловалась на головную боль. Все заботы по дому, включая стирку, уборку, стряпню и доставание продуктов, брал на себя смиренный и работящий супруг, майор тыловой службы, а после его смерти домоводческую эстафету принял старший брат Севы, унаследовавший натуру отца. Он работал водителем автобуса, не пил, не курил, не знался с женщинами, всё до копейки приносил в дом и увлеченно обслуживал маму и Севу. Сева трудился над своей монографией, а мать лежала, читала и поглядывала на всех поверх книги желтыми глазами, казавшимися яркими на ее бледном лице. Она живо интересовалась делами сыновей и их приятелей, охотно вступала в беседу. Лутовкин побаивался этой женщины: ее увядший рот с поразительной легкостью произносил желчные фразы, а глаза всегда смотрели беспокойно, зорко и пристально. Сева не уставал повторять, что он ей всем, всем обязан, но в чем это выражалось конкретно, Лутовкин не спрашивал: семейные легенды лучше не разбирать. Олег ненавидел мадам Корнееву всеми переливами своей флотской души: однажды эта женщина назвала его рептилией. Прямо в глаза и сказала, не помнится уже, по какому поводу, а может быть, и без повода, случались с нею такие внезапные озарения, смотрит на человека — и вдруг получай ни за что оплеуху: «А ты, дорогой мой, рептилия». Обременять такую женщину просьбами, да еще деликатного свойства, было, конечно, бессмысленно, но со старшим Корнеевым Лутовкин надеялся столковаться. Он несколько раз набирал номер — как на беду, мадам Корнеева пребывала в бродячем состоянии и подходила к телефону сама. Услыхав ее тихий, придушенный голос, Лутовкин тут же бросал трубку. На третий или четвертый раз она спокойно сказала: