Но изредка Регина все же пыталась свои претензии обосновать:

— Что говорить о твоей мамаше, если она сделала тебя внебрачным сыном? А меня — женой «внебрачного мужа»?

Злость и ревность оперируют бессмысленными придирками и нелепыми аргументами. Тем паче, если мишенями становятся свекрови и тещи. Которые, между прочим, еще и матери… Долгие годы меня терзали недоумения: «В каких случаях Регина была собой? Когда, успокаивая, сказала мне: «Не стесняйся, Миша»? Или когда поименовала меня «внебрачным мужем»? Или… и в первом случае и во втором. Так бывает. А чего больше в жене — ревности или злобы?» Хотелось, конечно, чтобы ревность преобладала: это было бы для меня утешительней.

Переговорить, а тем более переспорить Регину казалось немыслимым — и я сдавался. Не хватало сил: либо у нервов, либо у почек.

Ну а позднее любовь моя сменилась привычкой… к такой жене, к такому ее нраву. И привычкой нраву тому во всем подчиняться. Я перестал защищать себя. Но и маму перестал оборонять тоже. «Это вот непрощаемо!» — размышляю я сейчас на больничной койке, где достаточно времени для самоедства.

Все, что принадлежало Регине, должно было и находиться при ней. Все, включая меня…

Еще до нашего бракосочетания она властно переместила меня в квартиру своих родителей, а их отправила на вечное дачное поселение. Если б в наши первые, «медовые», годы удалось вывезти меня в другую страну или на другой континент, она бы совершила это с большим удовольствием. Лишь бы ни на час не уступать меня маме… Своим собственница Регина вообще никогда не делилась. Не делилась ничем и никем, включая меня… Стыдно вспомнить, но мне это льстило: я улавливал в том не приметы тирании и жадности, а приметы любви.

Мама тем не менее звонила в начале дня и в конце. Утром она интересовалась, как я спал: со снотворными или без оных. А вечерами проверяла, не забыл ли я о предписанной мне диете. «Весь образ жизни твоей должен быть диетическим!» — напоминала мне мама.

«Скажи, чтобы утром она не трезвонила: я потом целый день не могу работать, — требовала Регина. — Скажи, чтобы она не трезвонила по вечерам: мне потом всю ночь снятся ужасы. Пусть звонит по выходным дням и по праздникам, чтобы у меня было время прийти в себя».

Из родных и любимых существ рядом с мамой остался только рояль. Его отполированная аристократичность не гармонировала с застенчивостью нашей комнаты. Рояль выглядел богатым туристом, заглянувшим ради приличия в жилище своих бедных родственников. Гоня одиночество, мама музицировала подчас целыми днями. Приближаясь к дому, куда меня привезли когда-то из другого, родильного, дома, я уже слышал мамин рояль. И даже зимой, когда окна наглухо замыкались в себе…

— Несчастные прохожие! — вздыхала Регина.

Чтобы упрекнуть маму, она готова была пожалеть всех остальных.

Истоком, виновником ее неприятия мамы был я. Сейчас мученически и это осознаю, а в давнюю пору… То, что жена сражалась за полное, единоличное владение мною, возбуждало мужскую гордость. После я стал ощущать, что не так уж Регине нужен, но что и уступать меня она вовсе не собирается. Ибо я был ее собственностью.

Поскольку родителей своих Регина переселила на дачу, маме разрешалось один раз в неделю, по «концертным выходным», нас обихаживать. Не два раза и не полтора, а согласно точному распорядку моей супруги, всего раз. Но так, чтобы хватало от выходного до выходного. Сама Регина по этим дням уезжала на дачу, убивая, таким образом, сразу двух зайцев: виделась со своими родителями и не виделась с моею мамой (во всяком случае, до поздней поры).

Изобретая убедительные поводы, чтоб на дачу не ездить, я проводил выходные в общении с мамой.

Заниматься хозяйством жена не умела и терпеть не могла. Бах-Бузонни, Паганини и Крейслер в ее сознании с кухней не сочетались. Кроме того, она берегла свои руки: они были созданы лишь для струн и смычка, что со щетками и тряпками тоже было не сочетаемо.

Мама очень старалась… Но сообразно вкусу Регины, она, разумеется, то недожаривала, а то пережаривала, то недосаливала, а то пересаливала. Когда же в своих придирках пересаливала Регина, я за маму все же вступался. Это происходило, когда жена прибывала с дачи и устраивала смотр маминой деятельности. «Если ты еще посмеешь в ее присутствии мне перечить… Если ты еще посмеешь в ее присутствии меня корректировать и тем унижать…» — умыкая с кухни в коридор или спальню, шепотом, весьма напоминавшим шипение закипавшего чайника, предупреждала меня Регина. И я, поспешно сдавая свои адвокатские позиции, отступал.

Случалось, вспыхивала и мама… Но, едва уловив, что ее вспышка обжигает не столько Регину, сколько меня, мама свой гнев деликатно гасила. Со дня моего появления на свет ее интересами стали лишь мои интересы.

Сложно было Регине соединять желанное отторжение меня от матери с отторжением себя самой от ненавистных хозяйских хлопот. Временами на выручку приходили гастроли… Пусть переезды из города в город, пусть зашарпанные гостиницы, пусть рискованная еда в дешевых и сомнительных ресторанах, но зато — подальше от маминой опеки и необходимости хоть в малой степени делиться с ней мною. Я без мамы скучал, но скучал бы, вероятно, и без Регининой жажды владеть мною единолично. Это ее стремление и моя привычка к нему возникли в наши недолгие «медовые» годы и по инерции сохранялись.

В ту осень предстоящая гастрольная поездка особенно обрадовала мою супругу, потому что убывали мы аж на три с половиной месяца. Мама, как это неизменно бывало, принялась снаряжать нас в дорогу или, вернее, меня, укладывать мои вещи. Она делала это с печалью, но тщательно и искусно, сопровождая свои старания негромкими, осторожными пояснениями и советами: «Эти лекарства держи в гостинице, а вот эти непременно носи с собой: они могут понадобиться в дороге и даже на сцене… Не забудь!», «Рубашки держи в этом целлофановом пакете, иначе они помнутся…»

Мамины наставления сперва заставляли Регину скептически хмыкать, а потом раскаляли все жарче и явственней.

— Вы что, отправляете его с детским садом на летний отдых? — в тот раз поинтересовалась она.

Я хотел вступиться за маму, но очередное недавнее упреждение «Если ты еще посмеешь…» удержало меня. «Только отчаянней распалю — и наврежу маме!» Так я самооправдал и самоутешил себя.

— А это бумага для писем, — все-таки пояснила мама. — Здесь и конверты с марками. И с моим адресом. Сама написала, чтоб облегчить… Пиши мне, пожалуйста, каждую неделю… если будет возможность.

— А почему не каждый день или не каждый час? — отреагировала жена. — Не удивлюсь, если вы нас разыщете и станете напоминать по телефону, чтобы он «сходил на дорожку».

Не мешало бы встрять. Но я вновь рассудил в пользу смирения: только раздую костер!

— Как раз из детского санатория Миша писал каждый день. Без всякой моей просьбы. И мы с ним будто не разлучались.

— Лучше бы он, вместо этих эпистолярных глупостей, не разлучался со скрипкой. Может, вышел бы толк!

— Из него вышел толк: я сыном довольна. Быть первой скрипкой в таком оркестре… Благодаря ему ты стала второй!

— Благодаря ему?! Да я фактически уступила ему свое место. Если хотите знать…

— Мой сын в чужих местах не нуждается!

Мама в обиду меня не давала. А я ее?

— Не надо, мама. Ты несправедлива: зачем противопоставлять?

Получилось, что я поддержал Регину, — и мама, внезапно вспылив, хлопнула чемоданной крышкой. Такого никогда не случалось. Многолетний молчаливый протест достиг точки кипения — и прорвался наружу.

— Что это вы так разошлись? Вы ведь не у себя дома, — угрожающе напомнила Регина.

— Знаю, что не у себя.

— Остановись, мама. Ты не то говоришь…

Регину я укрощать не решался.

— И не надо… И не пишите. Глаза бы мои вас не видели!

Мама, склонившаяся над чемоданом, поднялась, непривычно для нее выпрямилась и с резкой, еще не виданной мною решительностью направилась к двери.

Я метнулся было за ней, но жена властно схватила за руку: