Интересы мамы были для отца равны лишь интересам Отечества. Он поднялся со скамейки так резко и целенаправленно, как поднимался, наверное, в атаку.

— Я пойду и задам те же вопросы. Мы ведь действительно не просили, не приглашали. Они сами… С какой целью? Серьезных соображений, я убежден, быть не может. Обыкновенная безответственность. Но пусть объяснят! А я объясню, что жену фронтовика обманывать стыдно.

Отец впервые, хоть и косвенно, напомнил, что имеет боевые заслуги. Когда людей ослепляла его Золотая Звезда, он стремился вернуть им обычное зрение. А водопады восторженных восклицаний, которые сразу после войны были воистину «ниагарскими», отец усмирял. Тем самым доказывая, что словесные водопады поддаются регулировке, подобно воде из крана.

— Я пойду. И потребую! Ты советуешь?

— Вместо ответа или совета расскажу тебе лучше историю…

— Анекдот?

— Нет, жизненную историю. Близкую тебе, фронтовую. Один командир взвода по фамилии Буслаев… Я запомнил фамилию, потому что она, как и он, из легенды. Так вот, он кинулся под немецкий танк, обвязавшись гранатами. А танк остановился — мгновенно, как вкопанный. Буслаев остался жив, чем был весьма огорчен. Стремление подорвать танк оказалось, представь себе, сильней страха смерти. Он, раздосадованный, объяснил свою «неудачу» высоким качеством немецких тормозов — и был приговорен трибуналом к десяти годам заключения.

— За что?!

— За пораженческие настроения и преклонение перед захватчиками. Тормоза-то он похвалил вражеские!

— А верность народу?! — естественно и простодушно, как чайник, вскипел отец.

— Верность режиму для них важней верности стране и народу. Пойми это, Борис. Преклонение… Если Вася Буслаев и преклонил колени, то для того, чтобы бросить себя под танк. Машина остановилась… Но они не остановятся, не затормозят — и наедут всей своей машиной на неугодного. Не сомневайся!

Отец и не сомневался, но в противоположном смысле.

— Не верю, что его арестовали просто так, за какие-то фразы. Было что-то еще… Было! Но Юдифь оскорбили без всякого повода. Выставили на смех — этого я не прощу. И ничего не боюсь!

— Знаю, что не боишься. Но и это скрывай. Тем более, что ты им веришь, а мне и Буслаеву — нет. Пусть не веришь, а я скажу: они полагаются только на силу страха. Не перед недругами, а перед своими, перед системой. Не какого-нибудь там заурядного страха, а сатанинского. Страха, при котором никто — за исключением одного! — не смеет ощущать себя в безопасности: ни ребенок, ни старик, ни Герой. Ты мне не веришь… Но все же пойми и запомни это.

Золотая Геройская Звезда завершала плакатность отцовской внешности. Политическая ортодоксальность, такая же непробиваемая, как и его мускулы, вполне соответствовала внешнему виду. Все в отце было органично… для него самого. Ничто не противоречило образу патриота и гражданина. Только вот упрямо грассировал.

— Приходит еврей устраиваться диктором на радио, — рассказал по этому поводу Анекдот. — Букву «Р» не выговаривает, акцент местечковый. «К сожалению, не подходите», — сообщают ему. «И тут антисемитизм?!» — восклицает еврей.

Отец ничего подобного воскликнуть не мог: он был уверен, что антисемитизм, как и все плохое, в Советском Союзе отсутствует. На этот счет у него не было комплексов.

Но одним душевным недугом отец все же страдал. Он мученически любил маму. И втайне мечтал, чтоб она, оставаясь такой же красивой, какой была, и такой же покорно женственной, в присутствии мужчин волшебным образом становилась бы невидимкой и ее очарование было бы видно ему одному. Благодаря молитвенно иудейской маминой красоте и отцовской рязанской внешности, наше семейство выглядело вполне интернациональным.

Отец измучивал себя ревностью, хотя для нее, как его уверял Анекдот, не было никаких причин. Уверять-то он уверял, но не вполне убедительно. Будто и сам испытывал некоторые опасения.

— Если женщина очаровательна, не думай, что ты первый это заметил, — сказал он отцу.

Зачем? Невидимкой мама, вопреки желанию отца, не становилась. Это было для его ревности «суровой действительностью».

Краска не касалась маминых губ, щек и ресниц. А ее волосы не пользовались услугами парикмахеров-мастеров. Все это придавало маминому лицу иконописную первозданность, а отцовской ревности — дополнительную необоснованность.

Фронтовую готовность к отпору могло вызывать лишь то, что мужчины — по-моему, все встречавшиеся на мамином, по-женски победоносном, пути — видели в ней не приятельницу, не папину жену и не нашу маму, а раньше всего и «позже всего» — женщину. Мужчины не скрывали этого из-за невозможности скрыть. Иные — особо самоуверенные — принимали внешнюю мамину робость за доступность, но вскоре ушибались, наталкиваясь на свое заблуждение.

Еврейский Анекдот, мне чудилось, сознательно не позволял отцу, как говорили в ту пору, притуплять бдительность. Но использовал он, как обычно, свои методы и приемы.

— Однажды собрались четыре подруги, — принялся он рассказывать очередной анекдот. — Самая красивая из них говорит: «Вчера я взяла да и рассказала мужу обо всех изменах, которые совершила за нашу с ним совместную жизнь!» — «Какая смелость!» — восхитилась одна. «Какая наглость!» — возмутилась другая. «Какая память!» — воскликнула третья.

Удовлетворенный нервной отцовской реакцией, Абрам Абрамович добавил:

— Это не еврейский анекдот, а общечеловеческий. Он имеет отношение к женам и мужьям вне зависимости от их национальности.

Приехав с фронта на недельную побывку — получать Золотую Звезду, отец, видимо, задумал нагрузить маму сразу тремя детьми, чтобы ни на что, кроме них, у нее не осталось времени. Задумал — и, поддержанный ревностью, осуществил.

Отец ушел на войну добровольцем, но уходить с войны добровольцем он не хотел — особенно же в дни самых последних и отчаянных схваток. Его, однако, вызвал к себе командир дивизии и приказал:

— Сегодня же улетишь в Москву!

— А куда я должен явиться?

— В родильный дом!

* * *

— Это я дал телеграммы, — сообщил главный врач роддома, как только отец возник впервые на пороге его кабинета.

— Телеграмму, — по-военному уточнил отец.

— Нет, именно три: командующим дивизии, армии и всего фронта. А как же! Страна должна знать не только своих героев, но и их детей. Тем более если они рождаются по-фронтовому: плечом к плечу!

— Многие наловчились рассуждать о фронте вдали от него, — беззлобно обобщил Анекдот.

Именно главный врач, которому сообщили, что у мамы в животе бьются одновременно три сердца, оповестил об этом не одних командующих, но и чуть ли не все средства массовой информации. При посредстве этих средств он хотел сблизить с героями-победителями не только маму, но и свой родильный дом, и себя самого.

Цель была, средства для ее достижения были — и вдруг вместо первоначальной единогласной готовности воцарились единогласная тишина и глухое молчание.

Мама, умевшая принимать на себя чужую вину, извинялась перед отцом, перед Еврейским Анекдотом, перед акушером Федором Никитичем и перед всеми, кто появлялся в ее палате.

— Семейное торжество не должно становиться общенародным. Это было бы нарушением законов природы, — сказал Федор Никитич, рано поседевший от чужих страданий и так уставший бороться с маминой физической болью, что еще, казалось, не преодолел своей боли душевной.

Главврач в палате не появился.

Отец же не уставал объяснять происшедшее глобальными обстоятельствами:

— Это понятно. — Он обладал способностью объяснять необъяснимое. — Взяли рейхсканцелярию… При чем тут я и мои дети?

— Да еще все трое — Певзнеры! — добавил Абрам Абрамович.

— Ты опять о своем?! — вскипел отец, который, повторюсь, вскипал прямодушно, как чайник, но исключительно на политической почве. — Мне дали Героя? Дали. Где же твой антисемитизм?

— Ты, я понимаю, должен сказать спасибо за то, что они дали тебе Героя? А не они должны испытывать благодарность за то, что ты проявил героизм?