Немыслимо, на какие ухищрения приходилось идти Алексею, чтобы проводить ночи со своей возлюбленной. Чтобы освободить ему путь, Елизавета удаляла фрейлин под какими-то безумными предлогами. Они уж начали плечиками пожимать и многозначительно закатывать глазки по поводу того, что государыня вечерами чудит и то и дело норовит дать своим дамам одно поручение нелепее другого. Некоторые, самые ехидные, высказывали предположения, что императрица, заброшенная мужем, уклоняющаяся от балов, приемов, торжеств, не иначе как немного повредилась в уме. Ну и пусть бы ехидствовали ехидные! Беда в том, что другие придворные, более приметливые и менее легковерные, уже начали складывать два и два и получать четыре. Да еще садовники принялись недоумевать, отчего это клумбы под окнами императрицы, в Зимнем ли дворце, в Царском ли Селе, в Петергофе, непременно вытоптаны.

Поползли слушки, слухи, домыслы, предположения… Наконец кто-то осмелился высказать свои мысли по этому поводу вслух. И скоро весь двор втихомолку обсуждал новость: у императрицы имеется фаворит, а попросту – любовник, и это не кто иной, как кавалергард, штаб-ротмистр Алексей Охотников.

Поскольку связь императора Александра с прекрасной Марией Нарышкиной уже перестала быть острой новостью, на вести о распутстве Елизаветы двор набросился с жадностью, как голодный на кусок пирога. Понадобилось самое малое время, чтобы, покочевав по закоулкам двора, невероятная новость дошла до ушей царской семьи.

Первым ее узнал великий князь Константин Павлович, брат императора Александра. Донес ему один из его приятелей, камергер Нарышкин. Это был верный лизоблюд, который, угождая прихотям своего господина (а Константин был весьма прихотлив!), предложил ему сначала сестру своей жены, а потом и жену. И Константин ими охотно попользовался. В оправдание его можно сказать одно: эти дамы не больно-то и возражали! С другой стороны, возражать великому князю было себе дороже. У всех на слуху была история госпожи Арауж, вдовы банкира, редкостной красавицы, известной своей скромностью. Она решительно отказала Константину, но страшно поплатилась за это. Только взятка в двадцать тысяч рублей заставила сенатора Гурьева, главу следственной комиссии, признать, что госпожа Арауж умерла от эпилептического припадка, во время которого сломала себе руки и ноги, а вовсе не была зверски изнасилована и избита. Однако во дворце все знали истинное лицо, вернее, мерзкую рожу великого князя Константина.

Знала о случившемся и Елизавета. Она и прежде-то относилась к деверю с отвращением, помня, как оклеветал он свою жену, великую княгиню Анну Федоровну, некогда звавшуюся принцессой Юлианой Кобургской, которая была единственной подругой Елизаветы при русском дворе. Анна, обвиненная в супружеской измене подкупленным штаб-ротмистром Линевым, вот уже три года как уехала в Германию, и единственно возможной для нее местью гнусному супругу был отказ дать согласие на развод. В отличие от вдовствующей императрицы Марии Федоровны, которая Анну всегда недолюбливала из-за какой-то древней вражды дома Вюртембергского, к которому она сама принадлежала, с Кобургским, и радостно поверила клевете, Елизавета не только посмела в этом усомниться, но и упрекнула Константина во лжи. С тех пор она заслужила ненависть деверя. Еще когда отношения Елизаветы с мужем были хороши, великий князь побаивался откровенно проявлять свою неприязнь, однако теперь братья некоторым образом вновь породнились, взяв в любовницы родных сестер Святополк-Четвертинских, Жанетту и Марию (в замужестве Нарышкину), и Константин перестал сдерживаться. Он пришел в восторг, узнав, что невестка его вновь согрешила, ибо в былой связи ее с Адамом Чарторыйским никогда не сомневался. И с нескрываемым злорадством сообщил об этом Александру.

Однако старший брат обманул его ожидания.

Александр даже бровью не повел в ответ на запальчивую речь Константина. И, уж конечно, не бросился грязной метлой выгонять изменницу из дворца. Он явно не желал обсуждать ее поведение ни с кем, даже с братом.

Для такого благородства было много причин. Во-первых, Александр был настолько счастлив с Марией Нарышкиной, что это счастье смягчило его сердце. Во-вторых, он не мог не чувствовать своей вины перед Елизаветой. В нем вообще всегда, всю жизнь, во многих поступках, весьма причудливо сочеталось острое осознание своей вины и желание снять ее с себя во что бы то ни стало. Это особенно ярко проявилось в ночь переворота 11 марта 1801 года, когда Александр фактически дал согласие на убийство отца, но потом впал из-за свершившегося в ужасный шок. Как ни странно, только Елизавете удалось поддержать его бодрость и напомнить, что нужно не рыдать и трястись от страха, а управлять страной. Именно Елизавета удержала его от желания отправить на плаху всех участников переворота – чтобы не осталось свидетелей постыдного поведения нового императора. За эту силу духа Александр всегда оставался благодарен жене и в то же время стыдился ее. И себя, себя стыдился он – за то, что унижает ее, изменяет ей, что не способен оценить ее по достоинству. Поэтому закрыть глаза на ее измену – это было самое малое, что он мог для нее сделать.

Константин был не просто изумлен этой терпимостью – буквально сражен наповал! Он решил, что брат чего-то не понял, и снова повторил ему всю историю – на сей раз изрядно приукрашенную. Он был большим мастаком в изобретении гнусных подробностей. В этой области его фантазия работала отменно. Александр, впрочем, знал своего братца и остался прохладен к его измышлениям. Его лицо не дрогнуло, даже когда Константин пустил в ход тяжелую артиллерию, свое последнее оружие, и сообщил брату о том, что жена его беременна от Охотникова.

Где ему было знать, что император давно осведомлен о случившемся. И не посторонним злопыхателем, а собственной женой. Чуть только она поняла, что беременна, как тотчас явилась к императору и все ему рассказала. Еще было возможно найти опытную повивальную бабку и сделать аборт, однако Елизавета и думать об этом не хотела. Она призналась в измене, в грехе и стала настаивать отпустить ее в Германию или определить ей место для жительства в России. Одного она просила – позволить ей сохранить ребенка.

Если даже Александр и почувствовал боль и ревность при виде этого величавого покаяния, он сумел скрыть отголоски прежних, уже почти забытых чувств. И только сказал жене, что никуда ее не отпустит, что она останется во дворце и никто не посмеет ее упрекать, если не упрекает он, муж, повелитель, император.

Он и в самом деле ни словом не упрекнул жену и не давал делать это никому, в том числе своей матери, которая давно сменила первое расположение к снохе на откровенную ненависть. И уж тем более он не отдал Елизавету на расправу Константину.

Александр глянул на брата исподлобья, слабо усмехнулся и безразличным голосом спросил:

– Отчего ж ты так уверен, что это не мой ребенок?

Константин, при всей своей наглости, побаивался брата. Он знал, когда надо остановиться. Если Александру, который за последние два года не провел ни одной ночи в покоях жены, угодно скрывать ее явный грех – ну что же, это его дело. Он никак не может отделаться от своих ложных понятий о благородстве, насмешливо подумал Константин и оставил брата в покое.

Однако далеко не успокоился сам.

Вообще он был натурой весьма причудливой. Распутник и жестокосердец, он не испытывал при этом ни малейшей зависти к старшему брату и признавал его право на престол без малейших жалоб на собственную судьбу. Государственной ответственности и тех пут, которые она налагает, Константин боялся пуще огня и ни за что, никогда, ни при каких обстоятельствах не желал бы сделаться императором. Однако ему почему-то казалось, что все прочие люди только о престоле и мечтают. Например, его братья, которым он не верил – особенно Николаю, – и напрасно. Его мать – и в этом Константин был прав, ибо в ночь достопамятного переворота Марию Федоровну с трудом удалось удержать в рамках пристойности, так она мечтала немедленно принять присягу от народа и армии. Ну и его развратная, лицемерная невестка Елизавета…