Он сказал, что тоже бегает по утрам. Где здесь обычно бегают? В основном вдоль набережной. Могу показать, если он хочет.

Едва я снова почувствовал к нему симпатию, как тут же был наказан: «После, может быть».

Чтение я назвал в последнюю очередь, потому что его манера держаться, независимая и раскованная, не выдавала в нем пристрастия к книгам. Несколькими часами позже я вспомнил, что он написал монографию о Гераклите, так что «чтение» играло явно не последнюю роль в его жизни, поэтому теперь предстояло пойти на попятный и как-нибудь намекнуть ему, что мои истинные интересы идут бок о бок с его. Но вовсе не искусный обратный маневр беспокоил меня. Мучительным было нахлынувшее осознание, что и в тот момент, и во время нашего короткого разговора у железной дороги, с самого начала, отказываясь замечать и тем более признавать это, я уже пытался, безрезультатно, понравиться ему. 

Нужно было что-то придумать, чтобы прервать затянувшееся молчание, поэтому я предложил доехать до Сан-Джакомо и подняться на самый верх колокольни, которую мы называли «увидеть и умереть». Всем нашим гостям такая идея приходилась по душе. Я рассчитывал завоевать его расположение, просто предложив ему полюбоваться сверху панорамой города, морем, бесконечностью. Но нет. После!

Хотя все могло начаться и намного позже, чем я предполагаю, абсолютно незаметно для меня. Бывает, смотришь на человека, но не видишь его по-настоящему, он остается в тени. Или подмечаешь внешние черты, но внутри ничто не «щелкает», не цепляет, и не успел ты осознать присутствие чего-то такого или ощутить беспокойство, как шесть отведенных недель истекли, и он либо уже уехал, либо вот-вот уедет, а ты лихорадочно пытаешься дать определение тому, что тайком овладевало тобой все это время и что по всем признакам следует называть желанием. Вы спросите, как мог я не знать? Я могу распознать желание, когда сталкиваюсь с ним, но в этот раз я проглядел его вчистую. Я высматривал ироничную улыбку, которая вдруг озаряла его лицо каждый раз, когда он угадывал мои мысли, тогда как в действительности я желал его тело, только тело.

На третий день за ужином я комментировал «Семь слов Спасителя на кресте» Гайдна, как вдруг ощутил пристальный взгляд. В семнадцать лет я был младшим из присутствующих, меня не воспринимали всерьез как собеседника, поэтому я приобрел привычку выдавать как можно больше информации за меньшее количество времени. Я говорил быстро, поэтому у слушателя возникало впечатление, что я тороплюсь и проглатываю слова. Монолог я закончил под неотрывным взором, устремленным на меня слева. Это воодушевило и польстило мне. Он явно был заинтересован, я ему нравился. Все оказалось не так уж сложно, в конечном счете. Но когда я наконец обернулся и посмотрел на него, то встретил ледяное равнодушие в его глазах, остекленевших и в то же время выражающих неприязнь, граничащую с жестокостью.

Я был уничтожен. Чем я заслужил подобное? Я хотел, чтобы он снова был добр ко мне, смеялся вместе со мной, как всего пару дней назад у заброшенной железной дороги, или когда позже в тот же день я объяснил ему, что Б. был единственным городом в Италии, мимо которого местный corriera [2] с ликом Христа на кузове, проезжал не останавливаясь. Он тут же рассмеялся, уловив скрытую аллюзию на книгу Карло Леви. Мне нравилось, что наши мысли текли параллельно, что мы мгновенно угадывали тайный смысл в словах друг друга.

Соседство обещало быть непростым. Лучше держись от него подальше, говорил я себе. Подумать только, ведь я почти влюбился в кожу на его ладонях, груди, ступнях, никогда прежде не касавшихся грубой поверхности, и в его глаза, ласковый взгляд которых словно даровал чудо воскрешения. Я не мог выдерживать его долго, но продолжал смотреть, чтобы понять, почему не могу.

Должно быть, я ответил ему таким же ледяным взглядом.

Два дня мы не разговаривали.

На длинном балконе, соединявшем наши комнаты, мы избегали друг друга, ограничиваясь отрывистыми «привет», «доброе утро», «хорошая погода», фразами ни о чем.

Потом, без объяснений, общение возобновилось.

Может, я хочу побегать сегодня? Нет, не очень. Что ж, тогда пойдем плавать.

Сегодняшний день, мучения, недоверие, трепет от новой встречи; предчувствие надвигающегося блаженства; нерешительность, боязнь неверно истолковать знаки и потерять кого-то дорогого; необходимость постоянно предугадывать, прибегать к изощренным хитростям в надежде на взаимность; стремление отгородиться от остального мира за многочисленными ширмами из рисовой бумаги; склонность расшифровывать то, что никогда не было закодировано – все началось тем летом, когда Оливер поселился в нашем доме. Эти чувства отпечатались в каждой популярной песне того лета, в каждой книге, прочитанной мной во время и после его пребывания с нами, во всем, начиная с запаха розмарина в жаркий день и заканчивая неистовым послеполуденным стрекотом цикад. Запахи и звуки, знакомые с детства и наполнявшие мою жизнь из года в год, вдруг нахлынули на меня и навсегда слились с событиями того лета.

А может быть, это началось спустя неделю после его приезда, когда я с удивлением обнаружил, что он все еще помнит и замечает меня, и что столкнувшись с ним по пути в сад я могу позволить себе роскошь не притворяться, будто мы не знакомы. В первый день рано утром мы отправились на пробежку до самого Б. и обратно. Утром следующего дня мы плавали. Потом снова пробежка. Мне нравилось обгонять грузовичок молочника, который еще совершал свой утренний объезд, затем бакалейщика или пекаря, только готовящихся начать дневную торговлю; нравилось бежать вдоль берега, когда на набережной еще не было ни души, а наш дом казался далеким миражом. Мне нравились синхронные движения наших ног, когда они в одно мгновение касались песка, оставляя на нем отпечатки, к которым я хотел вернуться после и тайком наступить на след от его ноги.

Подобное чередование бега и плаванья стало его «режимом» в аспирантуре. И в Шаббат он бегает? пошутил я. Упражняется всегда, даже когда болеет. Занимался бы и в постели, если бы пришлось. Даже после бурной ночи накануне, сказал он, все равно отправляется утром на пробежку. Единственный перерыв случился из-за перенесенной операции. Когда я осведомился о причине, его ответ, избегать которого я стремился всеми силами, выскочил как злобно ухмыляющийся черт из табакерки. После.

Возможно, он не хотел разговаривать, чтобы не сбить дыхание, или пытался сконцентрироваться на плавании или беге. Или таким способом побуждал меня делать то же самое, без намерения обидеть.

Но было нечто сковывающее и сбивающее с толку в этой внезапной отстраненности, возникающей в самые неожиданные моменты. Казалось, он делает это нарочно – подпускает меня все ближе и ближе, и вдруг резко отбрасывает всякую видимость дружеского расположения.

Стальной взгляд возвращался всегда. Как-то днем, когда я сидел за «своим» столом у бассейна во внутреннем дворике и бренчал что-то на гитаре, а он лежал рядом на траве, я опять наткнулся на этот взгляд. Он сверлил меня, пока я перебирал струны, а когда внезапно поднял глаза, чтобы посмотреть, нравится ли ему мелодия, взгляд был там: острый, безжалостный, как мелькнувшее лезвие, мгновенно убранное в ту секунду, когда жертва заметила его. Он беззастенчиво улыбнулся мне, как бы говоря, Теперь не смысла это скрывать.

Держись от него подальше.

Должно быть он увидел, что я смутился, и, чтобы как-то реабилитироваться, начал расспрашивать меня о гитаре. Я держался настороженно и едва мог отвечать связно. Мои вымученные ответы, по всей видимости, навели его на мысль, что что-то не так.

– Можешь не объяснять. Просто сыграй ее снова.

– Но мне показалось, она тебе не понравилась.

– Не понравилась? С чего ты взял?

Мы подначивали друг друга.

– Просто сыграй ее, хорошо?

– Ту же самую?