Стояли долго. На станции той, промышленной, с заводскими трубами и черными тополями в отдалении, царило пьянство, драки, грабежи, воровство. И шныряли вербовщики по вагонам, созывали на восстановление народного хозяйства, на новостройки, на рыбалку и на золотые прииски, а также в ремесленные училища и в таежные поисковые экспедиции. Обещали сразу же подъемные деньги и пересадить на другой поезд.

— Однако я на рыбу завербуюсь, на Камчатку рвану, — заявил Данила.

— А как же я? Как же Чуфырино?

— Чуфырино подождет. А тебе место всюду есть, ты — медсестра. Смотри, вон в вагоне сразу хозяйкой сделалась. — И скрытая обида просквозила в голосе Данилы: ни профессии у него нет, ни образования путного, одни мечты и надежды.

За время пути, хоть и немного, они вызнали друг о друге. Да и вызнавать особо нечего было — биографии они не накопили, война — какая это биография? Пустое время, понапрасну для жизни потраченное. Марина на медсестру и без войны выучилась. Родилась она — по документам — в Ленинграде, была еще крошечной, когда ее родителей, папу, затем и маму, куда-то завербовали и увезли, более о них ни слуху и ни духу не было. Папина сестра какое-то время держала девочку в виду, собиралась со временем, когда разрешат забрать ее из детского спецприемника. Но началась война, тетя попала в блокаду, видимо, там и погибла. На письма, которые посылала Марина в Ленинград, никто не откликался, или они возвращались с пометкой: «Адресат не значится».

И оставалось ей одно — вцепиться в Данилу, этого нечаянного сродного братца, и никуда его не отпускать. А как его не отпускать, чем закрепить? Оставалось только одно, давно испытанное средство, она о нем по природе, ей данной, и от госпитальных подруг знала. Солдат всем эшелоном сгоняли в баню, двое суток они там поочередно мылись. Марина расспросила Данилу и ребят, узнала, где находится гражданская баня, оказалось, там же, в том же помещении заводской бани есть и женское отделение.

Вечерком потихонечку, спрятав узелок под шинелью, она утянулась в глубь мрачной и шумной станции, нашла баню еще и получше заводской, железнодорожную, вымылась хорошо, сменила белье, даже постирушки маломальские сделала и тихо вернулась в вагон, где все его обитатели уже крепко спали. Она забралась на свое место, почувствовала мягкую подстилку на соломе, догадалась, что это бушлат Данилы, спихала его из-под себя в голова, незаметно застелила портянками солому и с глубоким вздохом водрузилась на постель.

— Ты чего возишься-то? Помыться удалось?

— Удалось, удалось, об этом не беспокойся.

— А об чем же мне беспокоиться?

— Я знаю о чем, слышу, как ты неспокойно спишь. Хоть и теленок, а все молодой, живой человек.

Шепчась, она все плотнее придвигалась к нему и жарко дышала в ухо. Потом вдруг начала его целовать и выдыхивать прерывистым шепотом: «Данечка-Данюшечка! Данечка-Данюшечка!.. Чудушко мое!..»

Как они спарились, Данила и не помнил, услышал только, как Марина простонала сквозь стиснутые зубы и сразу вроде как опала завядшим листом с дерева. Зато уж на всю жизнь явственно запало в голову то, что происходило потом, в темноте вагона.

Марина возилась у стены вагона, что-то долго вытирала, затем еще дольше натягивала на себя не просохшие после стирки трусы, наконец отрешенно вздохнула и всхлипнула:

— Вот и все… а ты, дура, боялась, как говорится в народе.

Данила притаился, молчал, но скоро понимать начал, что молчать в такое время неудобно, и, как многие мужчины при подобных обстоятельствах, принялся неуклюже каяться:

— Прости! Я ж не знал, что ты такая… — Помолчал, лицо ее пощупал, оно было в слезах. — Войну прошла, огни и воды, и вот…

Она вдруг встрепенулась, бесцеремонно пощупала его промежность:

— Тюха! Застирывать надо. И брюки, и кальсоны.

— Зачем?

— Зачем? Зачем? Разболокайся, говорю…

В тесноте, неумело ворочаясь, он начал снимать с себя, что велели. Марина помогала ему. Вскоре зачурлюкала вода в кране дежурного бачка для питьевой воды, взбрякивала пряжка ремня, пощелкивали о железо пуговицы, и вот злоумышленница с узлом в руках вскарабкалась на нары, долго пристраивала брюки в открытое окошко, цепляла их за крючки люка, чтоб обдувало.

— Кальсоны наденешь мокрые. На штаны солдаты подумают, может, описался боец, кальсоны — это, брат, улика.

Они прибрались и теперь уж лежали, прижавшись друг к другу под шинелью.

— Прости еще раз, — прошептал он еле слышно.

— Да не переживай ты, Даня, не казнись, поздно или рано это неизбежно произошло бы. — И долго, долго молчала, не шевелилась и как-то слишком умудренно и устало добавила: — Да теперь и не зашьешь обратно, даже операционным кетгутом, пластырем не заклеишь. Конечно, не в такой бы постели, не в этом логове, но не одни мы нынче такие бесприютные. Спи! Спи давай. — И она стала, как ребенка, прихлопывать его по шинели, баюкать вроде.

— Выходит, мы теперь уж муж и жена, — засыпая, прошлепал своими детски пухлыми губами Данила.

— Выходит, — подтвердила она и поцеловала его в щеку, в преддверии бороды обметанную пухом.

— А кетгут — это чё?

— Багор через плечо, спи.

* * *

Эшелон помаленьку разбредался, кто уходил на московские, на подмосковные станции и за взятки, за трофейное барахлишко пристраивался в пассажирские поезда, кто взбирался на крыши вагонов и, привязав себя к трубам вентиляции, к ступеням, с комфортом дул домой иль куда воину хотелось. Укоротившийся на три вагона эшелон из-под Кенигсберга объединили с другим укоротившимся эшелоном и загнали на станцию Ярославль, где было и без того тесно. Ярославцы погнали эшелон дальше, и закружился он по каким-то снулым, не иначе как еще девятого веку, вологодско-костромским станциям без надзору и призору, пока не выскочил на станцию Буй.

Ну, на крупном железнодорожном узле под таким хлестким названием шуток не любили, анархий не воспринимали. Здесь военный комендант слепому, почти безнадзорному движению эшелонов с фронта решил придать хоть какой-нибудь порядок и хоть как-то ввести их в поток нормального движения. Эшелон укоротился еще раз, и значительно укоротился, затарахтел вперед на восток, и, хоть не ходко и не в лад с пассажирскими поездами тарахтел, дело кончилось тем, что в глухой час ночи Марина растолкала Данилу и в панике зашлась громким шепотом:

— Чуфырино! Слышь, Данила, Чуфырино! Да проснись же ты, неужто за дорогу не выспался? — И она вытолкала его из обжитого, родным сделавшегося товарного вагона. Несколько давних спутников проснулись, кто-то, скорее всего Оноприйчук, скинул вниз котелок, старую шинель, бушлат, на котором они спали, и холщовый мешок с булкой хлеба, с десятком пачек концентратов и парой банок американской тушенки.

Они сидели на перроне, ошеломленные вдруг наступившей разлукой со спутниками, сделавшимися, считай, друзьями, и, глядя вслед очень скоро отбывшему эшелону, помахали ему дружно. Данила несколько раз про себя, затем вслух прочел электричеством высвеченную надпись над перроном станции:

— Чуфырино. Чуфырино. И правда, что Чуфырино написано.

Растревоженная до слез разлукой с добрыми спутниками, Марина вдруг почувствовала накатывающую на сердце волну новой, еще более гулкой тревоги.

— Так ты что, Даня, не узнаешь родную-то станцию?

— Какая она мне родная, — после долгого молчания виновато молвил Данила. — Знать, видел я ее название где-то в расписании, мне думалось, выдумал, а она — вот она, и в самом деле есть в наличности.

— О Господи, — вздохнула Марина, — ну, пойдем в вокзал. Стало быть, это наша судьба. А может, и дальше поедем, на тую хоть Камчатку, что ли, рыбу ловить. Чудушко ты мое неразумное.

С тех пор вот, с нечаянно молвленного в свадебную ночь слова, и пошло — чудушко ты мое, чудушко ты мое.

* * *

Они двое суток прожили в вокзале, набитом до отказу, даже места на деревянном диване дождались и поспали поочередно. Данила сходил в город, почитал объявления о приеме на работу и предоставлении жилья. На работу всюду требовались квалифицированные иль крепко образованные кадры. Насчет жилья никаких посулов, лишь общежития местами да реденько комнаты с подселением в переживших свой век бараках и заводских домах, строенных в тридцатых годах. А так-то городишко был ничего, с речкой, втекающей в огромный пруд, в бетонной плотине которого пошумливала водой турбинка, вырабатывающая энергию для эмальзавода. На пруду густо маячили лодки с рыбаками, и, хотя еще не купальная пора, ребятишки всюду «грели воду», поскольку в пруду и в озере она всегда потеплее, чем, скажем, в самой парной реке. Город Чуфырино, разбросанный по уральским предгорьям, в общем-то, состоял как бы из отдельных поселков, плотно приникших к бокам и округлостям холмов. Лишь возле завода и ближе к станции стояли двумя улицами кирпичные дома без архитектурных излишеств, только у двух-трех домов, где жило, как догадался Данила, местное начальство, по второму этажу было сооружено что-то вроде веранд, антресолей или еще как, меж недавно побеленных колонок виднелись деревянные цветочные ящики, тоже совсем недавно покрашенные.