Смолин не спешил лезть в трубу. Застыл рядом с ней, неуязвимый для обстрела.

Каменщиков подбежал и почему-то шепотом спросил:

— Тут он, да?

— Наверное, — Смолин прижал приклад автомата к животу и, осторожно просунув кончик дула в водосток, скомандовал во весь голос:

— Эй ты, вылезай!…

И умолк, прислушиваясь. На распаренном, счастливом лице выступила привычная непроизвольная улыбка. Помолчал с минуту, повторил приказание:

— Вылезай, отбегался!…

Тишина. Слышно только, как шелестит легкий сквознячок в пролетной трубе да журчит слабый и ленивый ручеек по бетонному и покатому дну.

— Вылезай, шкура! Не то пулями выкурим. Считаю до десяти. Раз, два, три…

В трубе никакого движения. Дует сырой ветерок. Лижет вода бетон.

Смолин чуть отступил и хотел дать короткую очередь. Не убойную, а так, для острастки. Каменщиков перехватил автомат старшины.

— Что вы!… Схватим его целеньким. Живой нарушитель стоит дюжину мертвых. Это же ваши собственные слова. Посторонитесь!

И прежде чем Смолин успел остановить его, он упал на землю и по-пластунски, работая руками и ногами, полез в трубу.

Выстрелов, как ожидал Смолин, не последовало. Вместо них раздался растерянный голос напарника:

— Вот это номер! Никого!

Смолин чертыхнулся и вместе с Джеком, просящим поводок, бросился в трубу. Да, нарушителя нет. Оглядевшись, увидел листок бумаги, вырванный из ученической тетради и покрытый карандашными каракулями. Взял его, выполз на дневной свет. Одна лишь строка была в послании нарушителя. Буквы крупные, корявые, написанные впопыхах: «Ищи ветра в поле».

Подписи не было. Обращения — тоже.

— Н-да!… — с досадой произнес Смолин. Руки его комкали листок. Каменщиков взял у него записку, распрямил на ладони, прочитал раз, другой, третий.

— Действительно, «н-да!». Ну и нахал! Ну и артист! Думает, ушел. Думает, в полной безопасности.

— Что ж, будем искать и ветра в поле!

Джек взял выходной след на другой стороне трубы. Пробежал через ложбину и ручей. Поднялся на дорожную насыпь и повел по большаку в село. Не добежав метров двести до крайних хат, крытых белым оцинкованным железом, сделал несколько петель и остановился. Следа дальше не было. Смолин прохаживался по дороге, пытался прочитать ее таинственные письмена, начертанные неизвестно кем и когда. Немало было тут всякой всячины: клочья соломы, коровьи кизяки, подсохший конский навоз, отпечатки подков, коровьих и овечьих копыт, босых ног, тележных колес. Был и след грузовой машины: шины новые, в елочку, две задние и одна передняя.

Уехал, как видно, нарушитель. Куда? Кто его подхватил?

— Пошли! — не своему напарнику приказал Смолин, а самому себе. Глушил отчаяние. В глубине души он уже не верил в благополучный исход операции. Понял, что перехитрил его нарушитель.

— Ну, куда теперь? — спросил Каменщиков.

Хорошо работал солдат ногами, богатырское имел сердце, но мыслями не поспевал за Смолиным.

— Теперь двинем прямым курсом на Звонари, но все-таки на всякий случай для перестраховки сначала здесь пошуруем.

Они долго шли по главной улице Межгорья. Заворачивали в переулки. В каждый двор заглядывали. Искали свежие следы машины или подводы. Выспрашивали старого и малого. И всюду им, будто сговорившись, отвечали:

— Ни, мы никого не бачили.

В некоторых хатах двери были настежь распахнуты, а внутри — ни единой живой души. Попрятались мужики, бабы, детвора. Не желают не только разговаривать с пограничниками, но и видеть их.

Лай дворняжек поднялся над всем селом, из края в край — Джек всех растревожил, хоть и не подавал голоса.

— Вот тебе и пошуровали! — уныло сказал Каменщиков, когда они выбрались на противоположную от ставков восточную окраину Межгорья. — Что ни хата, то и схрон, что ни селянин, то скрытый бандеровец.

— Хватил ты через край, Олег. Много чести для Бандеры — все село сделать своим сообщником. Запуганы селяне, замордовалы. Душой на нашей стороне, а шкурой — на той. Дай срок, освободим их из-под кровавого каблука. К тому дело идет.

Каменщиков ни с того ни с сего вдруг предложил, глянув на крайнюю, под оранжевой черепицей, с расписными ставнями хату:

— Зайдем, а? Серпастыми и молоткастыми рублями потрясем — может, тронем хозяюшку и вынесет она нам глечик с молоком и краюху пшеничного.

— Ну, если заходить, так не в этот дом, а вон в ту халупу под соломой. Бедняки добрее.

Неудачный они сделали выбор. Хозяйка халупы не имела коровы. И хлеба испеченного не оказалось у нее. Завтра будет печь. Все сокрушалась, что обедняла. В самый последний момент, когда с ней уже распрощались, она вдруг всплеснула ладонями:

— Постойте, сыночки! Я к соседке сбегаю. Возьму молочка и паляницу.

Шурша ситцевыми юбками, простоволосая, босая, с потрескавшимися черными пятками, она кинулась в дом под оранжевой черепицей. Скоро она, улыбаясь беззубым ртом, показалась на крылечке дома, не вызвавшего симпатий у Смолина. Закивала головой, замахала руками.

— Идите сюда, сыночки!… Есть молочко, хлеб, борщ. Идите скорей, не цурайтесь. Моя соседка Марина — вдова. Муж погиб на войне, царствие ему небесное.

Много слов зря потратила чья-то добросердечная, преждевременно состарившаяся от нужды и горя мать. И половины хватило бы, чтобы уговорить голодных пограничников зайти поесть. Они вошли в дом вдовы Марины. Хозяйка, русоголовая, в полотняной расшитой рубахе, в черной домотканой юбке, в черевичках на босу ногу, суетилась по горнице. Набросила на стол полотняную скатерку, выхватила из горячей печи чугун с борщом. Раскидала по столу глубокие, в цветочках тарелки. Сыпанула пригоршню деревянных ложек. Искромсала на крупные ломти пшеничную, чуть присыпанную мукой паляницу.

— Сидайте, будь ласка, угощайтесь! Голос у нее певучий, добрый, голос друга.

Прежде чем сесть за стол, Смолин попросил хозяйку дать чистой воды для Джека. Достал пойлушку, которую всегда, отправляясь в наряд, прихватывал с собой. Налил в нее колодезной холодной воды, напоил собаку. Усадил ее у порога и опять попросил хозяйку:

— Марина… не знаю, как вас по отчеству.

— Трофимовна, — подсказала она.

— Можно нам руки помыть?

— Можно.

Убежала в соседнюю комнатушку. Вернулась с тазиком, ведром воды и длинным расшитым рушником.

— Нет, мы сами, Марина Трофимовна.

Освежившись, пограничники сели за стол. Чувствовали они себя паршиво. Стыдились друг другу в глаза посмотреть. Молчали. И ели не по-солдатски: чересчур медленно. Хозяйка стояла, прислонившись спиной к притолоке, подперев белой полной рукой подбородок, и, улыбаясь, смотрела на них, будто век не видела, будто навеки запоминала их лица.

Смолин, доедая вторую тарелку борща, уныло думал: «Такие, значит, пироги. Пробивались в одну сторону, а попали в другую. Н-да! Вот тебе и бандеровское Межгорье! А почему, спрашивается, Марина так расщедрилась на хлеб, на соль и ласку? Почему радуется? Первый раз видит нас. И последний. Тут что-то не так. Ну и ты! Ну и даешь! Человек к тебе со всей душой, а ты, дикобраз, дулю ему за спиной показываешь».

Поели и поднялись.

— Спасибо, Марина Трофимовна, за угощение. Мы пойдем дальше. Неотложное у нас дело. Извиняйте.

На этом хотел распрощаться, но не сдержался и добавил:

— Ищем нарушителя границы. Здоровый дядька в сапогах. На бричке в ваше село приехал. Или на грузовике. Вы, часом, не видали такого?

Просто так спросил, для очистки совести и, может быть, даже по инерции.

Хозяйка, не меняя позы, не отрывая белой полной руки от подбородка, не переставая улыбаться, сказала своим ласковым, певучим голосом одно только слово:

— Видала.

Смолин смотрел на нее испуганными глазами и не мог ничего вымолвить.

— Видала! — повторила женщина.

Смолин не верил своим ушам. Шутит, конечно. Переглянулся с Камешциковым, который тоже растерянно молчал.

— Где вы его видели? Когда?

Марина слегка повернулась и повелительно бросила через плечо: