Крайняя возможность. Возможность того, что незнание опять станет знанием. Я буду разведывать ночь! Да нет, это ночь исследует меня... Смерть умиротворяет жажду незнания. Но отсутствие это не покой. Отсутствие и смерть не находят во мне ответа и грубо поглощают меня, наверняка.

Даже внутри завершенного (безостановочного) круга незнание есть цель, а знание средство. Когда оно начинает считать себя целью, знание гибнет в слепом пятне. Поэзия, смех и экстаз не могут быть средством чего-то другого. В системе поэзия, смех, экстаз - это ничто, Гегель спешит избавиться от них: он не знает иной цели, кроме знания. Его непомерная усталость связана, на мой взгляд, с ужасом перед слепым пятном.

Завершение круга было для Гегеля завершением человека. И завершенный человек был для него обязательно трудом : он мог им быть, поскольку он, Гегель, был знанием . Ибо знание трудится , чего не случается ни с поэзией, ни со смехом, ни с экстазом. Но поэзия, смех, экстаз не входят в завершенного человека, не дают удовлетворения . За отсутствием возможности умереть от них, их оставляют тайком, наподобие вора (или как покидают девку после ночи любви), в одурении отброшенном в отсутствие смерти: в ясное познание, деятельность, труд. ---------------------------------------------------------------------------

Пьер Клоссовски.

О симулякре в сообщении Жоржа Батая.*

Кто говорит атеология, тот озабочен божественной вакацей - вакацией места или пространства, особым образом удерживавшихся именем Бога, гарантом личностного я .

Кто говорит атеология, тот говорит также о вакации я - того я , вакация которого испытывается в сознании, которое, не будучи ни в коей мере я , само по себе есть его вакация.

Что станется с сознанием без его клеврета?

Но это еще лишь случайное определение исканий Батая, если действительно можно сказать, что он ведет эти искания: это отыскание не знает остановок вплоть до замирания мысли, даже если мысль сводит себя к чистой интенсивности, он не останавливается и идет потому по ту сторону смерти всякой рациональной мысли.

Презрение Батая к понятию обнаружилось наглядно в Диспуте о грехе , в котором приняли участие также Сартр и Ипполит_. Как раз тогда, когда другие хотели замкнуть его в кругу понятий , Батай вырывался из этого круга с доказательствами очевидного противоречия в руках: он говорит и выражает себя в симулякрах понятий, так что выраженная мысль неизменно подразумевала особую восприимчивость собеседника.

Симулякр это не совсем псевдо-понятие: последнее еще могло бы стать точкой опоры, поскольку оно могло быть изобличено как ложное. Симулякр образует знак мгновенного состояния и не может ни установить обмена между умами, ни позволить перехода одной мысли в другую. В уже упоминавшемся диспуте и несколько лет спустя в одной из своих лекций_ Батай отрицает со всей справедливостью сообщение, ибо неизменно мы сообщаем лишь жалкие отбросы того, что намереваемся сообщить.

(Отсюда также подозрение Батая к теориям духовного отыскания истины, которые переводят его на путь проекта. Проект относится к прагматическому плану и не может ничего воспроизвести из того, что вдохновило его).

Симулякр обладает преимуществом отсутствия намерения закрепить то, что он представляет из опыта, и то, что он выговаривает о нем; он не просто не боится противоречий, симулякр замешан в них. Ибо если он и плутует на таблице понятий, так это потому, что он верно передает долю несообщаемого. Симулякр есть то, что мы можем знать об опыте; понятие в этом отношении есть лишь жалкий отброс, взывающий к другим отбросам.

Симулякр есть совершенно другое интеллигибельно понятийного сообщения: это сообщничество, мотивы которого не только не поддаются определению, но и не пытаются самоопределиться.

Сообщничество достигается симулякром; понимание достигается понятием, хотя как из-за понятия проистекает непонимание.

Однако понял ли ты симулякр или недопонял его - в любом случае это еще ничего не значит: метя в сообщничество, симулякр пробуждает в том, кто испытывает его особое движение, которое того и гляди исчезнет; и уж тогда никак в слове не передать того, что произошло: мимолетное вступление в сознание без клеврета, примыкающее в другом только к тому, что могло бы отвлечься, отделиться от я другого, делая его вакантным.

Но прибежище симулякра не скрывает однако ни отсутствия реального события, ни отсутствия его замены; вместе с тем в той мере, в какой что-то должно произойти с кем - т о, чтобы мы могли сказать, что о п ы т был, не прострется ли симулякр до самого опыта - и как раз тогда, когда Батай его изрекает по необходимости как пережитое, в тот самый миг, когда выговаривает его, избавляясь от себя как субъекта, обращающегося к другим субъектам, с тем, чтобы оставить в цене лишь содержание опыта? Что - то происходит с Батаем, о чем он говорит так, как будто это происходит не с ним, не с Батаем, который мог бы это определить и сделать из этого те или иные разумные выводы. Он не приписывает себе и никогда не может приписать себе определенного изрекания (опыта): едва изрекши его, он сей же час соотносит себя с тоской, с радостью, с непринужденностью: затем он смеется и пишет, что умирает со смеху или смеется до слез - состояния, в которых субъект упраздняется опытом. И насколько Батай был охвачен тем, что передают эти вокабулы, настолько его мысль отсутствовала, его намерение отнюдь не состояло в том, чтобы предоставить их под сень медитации, образованную их представлениями: ему важна была именно эта модальность отсутствия; и восстановление ее путем расстановки вех в обратном направлении подводит его к философии, которую он неизменно отказывается выдавать за философию.

Именно уловкой симулякра сознание без клеврета (то есть вакация я ) прокрадывается в сознание другого; а это последнее - предполагая - может принять приток сознания без клеврета лишь соотнося себя с регистром понятий, основанных на принципе противоречия и, следовательно, на принципе идентичности я , вещей и существований.

Здесь мы касаемся самого болезненного места всякого спора, вызванного мыслью Батая и ее изреканиями.