Глава 2. Девяностые годы XIX века

Абсент всегда будет ассоциироваться с fin-de-siecle, декадансом 90-х годов XIX века, десятилетием абсента. Неподражаемый комический персонаж Макса Бирбома Енох Сомс — автор двух стихотворных сборничков «Отрицания» и «Грибы» — вряд ли мог бы пить что-нибудь другое. Впервые мы встречаем Сомса в «Cafe Royal», «в роскоши позолоты и алого бархата, среди смотрящихся друг в друга зеркал и стройных кариатид, где табачный дым вечно поднимается к расписанному языческому потолку». Бирбом и художник Уильям Ротенстайн приглашают его присесть и выпить:

И он заказал абсент. «Je me tiens toujours fidele», — сказал он Ротенстайну, — «a la sorciere glauque» [9].

— Это вам вредно, — сухо сказал Ротенстайн.

— Мне ничто не вредит, — ответил Сомс. «Dans се monde il n’у a ni de bien ni de mal» [10].

— Ни добра, ни зла? Что вы имеете в виду?

— Я объяснил это в предисловии к «Отрицаниям».

— Отрицаниям?

— Да. Я их вам подарил.

— Ах да, конечно! А объяснили вы, к примеру, что на свете нет ни хорошей ни плохой грамматики?

— Н-нет… — сказал Сомс. — Конечно, в искусстве есть добро и зло, в искусстве — но не в жизни. — Он скручивал сигарету.

У него были слабые белые руки, довольно грязные, а пальцы — желтые от никотина. — В жизни есть иллюзии добра и зла, но, — голос его ослаб до бормотания, в котором едва слышались слова «vieux jeu» [11] и «rococo» [12].

Сомс не просто плохой поэт, но и сатанист, поклонник дьявола или что-то в этом роде.

— Не то чтобы поклонник, — определил он, потягивая свой абсент. — Тут дело скорее в доверии и поддержке.

Бездарный, отчаявшийся позер, Сомс продает душу дьяволу за обещание посмертной славы. Но он и так уже был на дороге в ад. Ведь он пил абсент.

Девяностые годы XIX века были странным десятилетием, которое часто считают концом старой викторианской респектабельности и пристойности, началом модерна. Это было время «фантастической усталости и скуки, фантастического предвкушения новых сил». Правили Уайльд и Бердсли, но среди непомерной роскоши крайняя нищета была распространена среди богемы гораздо больше, чем во времена романтиков или высокого викторианства.

Возник интерес к урбанистическим темам и городской нищете, вызванный, с одной стороны, мрачными условиями лондонской жизни, а с другой — влиянием таких французских писателей, как Бодлер. Гомосексуализм вышел было на первый план как особо отмеченная тенденция внутри эстетизма, но снова ушел в подполье после суда над Уайльдом в 1895 году. Люди чувствовали, что они живут в эпоху кризиса и упадка, и ощущение это обостряла привычка мыслить столетиями. «Конец века» — всегда странное время, будь то 1590-е годы с темным и болезненным духом тогдашней драмы или 1790-е годы с их революцией и гильотиной. Писатели, хорошо знающие античную культуру, сравнивали последнее десятилетие XIX века с упадком и гибелью Римской империи и декадансом Петрония. Оккультизм и католическая церковь собирали жатву. Царили пессимизм и отчаяние, в особенности у самого типичного поэта девяностых Эрнеста Доусона, не говоря уже о Енохе Сомсе. Питер Экройд изящно и блистательно определяет писателей той поры:

…проклятые поэты и писатели, составляющие поколение девяностых, которые принесли пьянящий аромат тепличных цветов из странной оранжереи fin-de-siecle. Ричард Ле Гальен со Суинберном, Доусоном и Саймонсом — лишь часть странных певцов похоти и безнадежности.

Однажды ночью, в 1890 году, поэт Лайонел Джонсон предложил эссеисту и второстепенному поэту Ле Гальену выпить абсента. Ле Гальен вспоминает, что они шли из кабака (тот уже закрылся), и Джонсон пригласил его к себе, в Холборн, в «Грейз Инн» выпить по последней. Вспоминая это в 1925 году, Ле Гальен пишет, что предупреждение, сделанное Джонсоном, когда они поднимались по лестнице, все еще вызывает у него улыбку, «очень уж оно типично для 1890-х»: «Я надеюсь, вы пьете абсент, — сказал Джонсон, — у меня ведь больше ничего нет».

Я только слышал, что абсент — таинственно-изысканный и даже сатанинский напиток, что-то вроде чемерицы или мандрагоры. Я ни разу его не пробовал, да и после он не стал моим любимым напитком. Но в 90-е, говоря о нем, кичились своей безнадежной порочностью, намекая на сатанизм и крайнюю растленность.

Эти важнейшие ассоциации и коннотации тут же вступили в игру: «Разве Поль Верлен не пил его все время в Париже? А Оскар Уайльд и его близкие друзья, судя по туманным намекам, услаждались им каждый вечер в „Cafe Royal“».

Поэтому я смотрел со сладким трепетом, как клубится абсент в наших стаканах. Вдвоем с Лайонелом Джонсоном я впервые пил его глубокой ночью, в учено-строгой комнате, с красивой дароносицей на каминной полке и серебряным распятием на стене.

(Роскошно украшенная дароносица — часть католической церковной утвари, вроде реликвария, где хранится для поклонения пресуществленная гостия.) Джонсон был одним из основателей и членов Клуба стихотворцев, группы поэтов, которая встречалась в кафе «Старый чеширский сыр» на Флит-стрит. Туда входили Ле Гальен, Доусон, Артур Саймоне и У.Б. Йейтс, большой поклонник Джонсона. Джонсон был типичен для fin-de-siecle, но настоящим декадентом его назвать нельзя, как показывает его резкое эссе о декадансе «Образованный фавн» (опубликовано в «Антиякобинце», 1891).

Во-первых, пишет он, настоящий декадент должен быть строго одет (совершенно как Уильям Бэрроуз в его «деловом костюме», или Т.С. Элиот; Обри Бердсли одевался, как сотрудник страховой компании, где он какое-то время и работал). Далее, по Джонсону, декадент должен быть нервным и циничным, любить католические ритуалы и, самое главное, преклоняться перед красотой, даже если у жизни есть жесткие, ужасные стороны, скажем — пристрастие к абсенту.

Наш герой должен культивировать обнадеживающую строгость привычек, даже быть чуть-чуть денди. Он чужд блуждающих взглядов, тщательно продуманного беспорядка, величественного безумия его предшественника, «апостола культуры». Итак, аккуратный вид, внутри же — католическое сочувствие ко всему, что существует, «а значит» — страдает ради искусства. Что до искусства, оно связано не столько с чувством, сколько с нервами… Бодлер очень нервный… Верлен трогательно-чувствителен. В этом все дело — тонко ощущать боль, изысканно впадать в тоску, изысканно поклоняться страданию. Здесь в дело вступает нежное попечительство католицизма — длинные белые свечи на алтаре, аскетически-прекрасный молодой священник, позолоченная дароносица, тонкое благоухание ладана…

Чтобы исполнять роль правильно, необходим легкий привкус цинизма — исповедание материалистических догм, объединенное (ведь последовательность запрещена!) с мрачной болтовней о «воле к жизни»… Общий итог — жизнь омерзительна, но красота блаженна. А красота… о, красота! — это все прекрасное. Не слишком ли это очевидно, спросите вы? В том и заключается очарование, показывающее, как вы просты, как католически-невинны. Да, невинны. Красота всегда непорочна, что бы там ни говорили. Конечно, есть на свете «ужасы» — боль, дикий взор любителя абсента, бледные лица «невротических» грешников; но все это -у наших парижских друзей, такой-то «группы», которая встречается в таком-то кафе.

вернуться

9

Я навсегда верен серо-зеленой колдунье (франц.)

вернуться

10

В этом мире нет ни добра, ни зла (франц.)

вернуться

11

Старомодно (франц.)

вернуться

12

Рококо (франц.)