Процессия остановилась на берегу озера. Все три хоругви склонились к воде и омочили в ней свою священную ткань, украсив черную поверхность озера радужными разводами. Затем они снова выпрямились, и капли влаги, соскользнувшие по золотой бахроме на землю, оросили ее таким образом вместо дождя.

Я долго еще лежал, смежив веки, чтобы запечатлеть в памяти эту сцену, которую мне, без сомнения, никогда больше не придется увидеть. Когда же я наконец открыл глаза, передо мной стояла Жанна — стояла и молча глядела на меня.

— О, Господи! — воскликнул я, вздрогнув и залившись краской.

Она не дала мне встать, а сама опустилась на колени рядом со мной. Наши лица почти соприкасались. Лицо Жанны, поначалу смеющееся, вдруг застыло, приняв сумрачное выражение.

— Они разошлись по домам, — сказала она.

— А вы от них сбежали? — спросил я. Меня пугала ее дерзость.

— Да, я скучала… без вас, Пьер.

— Значит, вы меня заметили?

Она промолчала. В этот миг раздался странный шорох. Она подняла палец, вслушалась, приоткрыв рот:

— Это антилопа.

Я удивленно взглянул на нее. Это экзотическое слово, вполне в духе Жанны, которая не умела словечка в простоте сказать, в данный момент понравилось мне, однако я притворился раздраженным и сухо возразил:

— Мы, охотники, называем это серной.

Она и глазом не моргнула и с улыбкой разлеглась в траве. Я последовал ее примеру. Мы лежали бок о бок, и ее долетавшее до меня дыхание пахло яблоками, как у маленьких детей. Я протянул руку к телу Жанны и, коснувшись ее тонкого платья, неловко попытался стянуть его. Цветастый искусственный шелк так тесно облегал фигуру Жанны, что казался ее второй кожей, и видеть, как он сползает, было и волнующе и мучительно, словно я наносил ей смертельную рану. И если раньше я испытывал жгучее желание овладеть телом Жанны, то теперь оно сменилось жгучим сожалением об этих ярких цветах, которые еще миг назад прикрывали ее и которые, чудилось мне, выросли из ее плоти. Эта плоть, ничем уже не защищенная, с лиловатой кожей, мелко вздрагивающей под прохладным альпийским ветром, как вздрагивала от него поверхность озера, внушала мне вместо любви недоумение и растерянность.

Неверно истолковав мое молчание и внезапный столбняк, она машинально продолжила начатое мною. Теперь мы оба лежали ничем не прикрытые. В воздухе еще витал слабый запах ладана, принесенный молящимися, но вода в озере снова стала черной и недвижной. Я задумчиво коснулся этой прохладной кожи, и она обожгла мои пальцы, как иней. Жанна лежала с закрытыми глазами и выглядела спящей, отстраненной, отсутствующей. Потом разомкнула мои руки и приподнялась, словно решила встать.

— Пора идти вниз; Анатаз, верно, уже обыскался меня.

Тем не менее она не двигалась.

— Устала… И пить хочется.

Я подошел к озеру, набрал воды в сложенные ладони и принес ей. Но Жанна капризно отвернулась:

— Фу, какая теплая… будто из церковной кропильницы.

Она встала, старательно одернула на себе платье, и мы прошли вместе несколько шагов. Она наступала на мелкие умирающие растения, на бледно-голубые, сморщенные от засухи незабудки.

Мы и не заметили, как небо заволокли грузные облака, из которых начали падать первые капли дождя. Все еще слегка одурманенные, мы спустились с горы на пастбище. Теперь Жанна прямо-таки лучилась веселостью — такой я ее никогда не видел. На ходу она собирала слюдяную пыль со скал и со смехом натирала ею руки. Потом распахнула ворот платья, нагнулась над блестящей пылью, и кончики ее грудей тоже засверкали серебром.

Дождь усилился. Мы увидели пастушью хижину и, распахнув дверь, присели на порог, вернее, на простую доску, лежавшую на утоптанной земле; она заменила нам скамью. Косые дождевые струи временами брызгали на Жанну, и она подставляла им лицо с какой-то животной радостью. Я приник к ее губам, крепко обнял. Теперь мои движения уже не были судорожными и боязливыми, как вначале; я чувствовал себя уверенным и сильным. Я смотрел на рот Жанны: она призналась мне, что любит впиваться зубами в мягкие стволики молодых деревец после того, как сдерет с них кору перочинным ножом. Атаназ бранил ее за это, говоря, что она ранит деревья.

— Скажи, ты его любишь, своего мужа? — неожиданно спросил я.

— О, до того, как мы с ним познакомились, я не находила себе места в жизни, она пугала меня. И вот когда я его увидела, то подумала: да это же бог Пан! И всякий раз при встрече меня поражало в нем это сходство с лесным фавном; чудилось, будто в нем горит какой-то скрытый огонь, и от этого весь он багряный. Но теперь я присмотрелась к Анатазу и знаю, что он вовсе не рыжий, а обыкновенный шатен, и только его узенькая бородка имеет красноватый оттенок. А ведь прежде, глядя на эту тонкую бахрому, я была уверена, что он весь такой… пламенный. Чудн о , не правда ли?

— Да, — согласился я, — и это тем более странно, что вы тоже почему-то кажетесь мне рыжей, хотя ничего такого нет и в помине.

— Верно, верно, это то же самое! Только у меня это идет от бровей. Да, мы с ним очень похожи, были похожи…

Она говорила о муже в таких изысканных выражениях, что у меня даже сердце заныло.

— Но почему, почему вы пошли за него замуж?

— Да кто его знает, почему люди женятся. Если бы понять…

И она как-то растерянно глянула на меня. Но тут же весело воскликнула:

— А ведь вам-то полагалось бы знать! Вы ведь тоже из этой породы мужчин. Только помоложе и более ученый… о, куда более ученый, — добавила она.

Я скромно потупился.

— Только глаза у вас другие, — продолжала она. — У него-то они голубые и доверчивые — знаете, как у добрых кошек, у добрых домашних кошек. Понимаете?

Честно говоря, я не очень-то понимал и сухо возразил ей:

— Но ведь он простой крестьянин, а вы… вы горожанка. Здесь совсем другая жизнь… Как же вы ее переносите?

— О, в этих краях почти у всех есть крестьянские корни. Я уверена, что и ваш дед, и какая-нибудь прабабка мотыжили виноградники или пасли коров! — И она улыбнулась. — Кроме того, Анатаз дает мне полную волю — что хочешь, то и делай. Теперь у нас так.

— А раньше?

— Раньше все было по-другому. Когда он делал мне предложение, я вдруг почувствовала себя в его власти и стала совсем покорной. Он сжал мне запястье так крепко — словно наручниками сковал. Рука у него была холодная, как лед, и жесткая, как тиски. И я поняла, что не смогу отказаться.

— Ну, а я… а со мной? — пробормотал я, сходя с ума от ревности.

— О, ты… — нежно шепнула она, — ты у меня прелесть!

Мы встали, собираясь спуститься в деревню. Но момент был выбран неудачно: дождь и не думал униматься, он полил еще гуще. Я растянул над нашими головами свою темную куртку, и под ее защитой мы двинулись в путь, в таинственной близости двух распаленных тел. Мы так безоглядно уединились в своей любви, что вошли в деревню вместе, даже не подумав о том, что нас могут увидеть.

До сих пор не знаю, как я прожил последующие дни, чем они были заполнены. Помню лишь одно — лихорадочное воодушевление, от которого я целую неделю ходил с пересохшим горлом, а по ночам не мог спать.

Мысль о том, что я завоевал наконец любовь женщины после того, как уже потерял надежду на взаимность, заставила меня позабыть все на свете. Нежность, таившаяся в моей душе и доселе подавляемая врожденной робостью, выросла теперь в опьяняющую силу. Одна только Жанна сумела помочь мне одолеть трудный переход, что ведет от плоти к душе, порождает их тесный симбиоз. Секрет ее обольстительности, вероятно, крылся в редчайшем сочетании нежности и свирепой страсти, а женственность была одновременно и несмелой и властной. Не могу точно выразить свои ощущения, но временами мне чудилось в ней легкое безумие, какая-то скрытая червоточинка, придающая пикантную горечь ее веселой прелести. Я не хотел вникать в эти сложности, отгонял тревогу, временами подававшую мне сигналы.

В первые дни пребывания в пансионе «Приют сурков», сидя в общей столовой, я боялся, как бы другие отдыхающие не услышали сумасшедшее биение моего сердца и не угадали бы с безжалостной точностью, что в нем творится. Избегая общения с ними, я делал вид, будто погружен в чтение детективного романа (в котором не прочел ни строчки), или с притворным интересом разглядывал стены и буфеты.