Человеческая память, как известно, связана с комплексом ассоциаций. Маленький толчок извне — и в нашем возбужденном сознании возникают целые исторические картины, характеры, явления. Память может что-то объяснить, она может быть даже орудием исследования. Одним людям память дана как наказание, другим — как ответственность. Человек не может заставить себя не думать, не вспоминать, не обобщать. Процесс познания начинается с прошлого, он не может быть отъединен от настоящего и локализован. Я думаю, что такой памятью-ответственностью и памятью познания были наделены и Шолохов, и Леонов, и Алексей Толстой, и Николай Островский, когда в тридцатых годах писали свои знаменитейшие романы. Это было глубочайшее проникновение в прошлое, а следовательно, открытие, никогда не терявшее своей новизны. Двадцатые, а также тридцатые годы, таким образом, всеобъемно исследовались советской литературой. Думаю, сейчас в нашем искусстве наступила пора тщательного исследования сороковых и пятидесятых годов. Накоплен огромный жизненный и душевный опыт, связанный с этой эпохой. Это исследование и героического и трагического, исследование мужества народа и его характера. Все, что касается морали, — предмет искусства, а все, что связано с моралью, лежит в социальной сфере. Литература не может быть несоциальной.

Фактически я начал писать с 1945 года в военном училище. Сначала — стихи, подражая Есенину, Блоку, Твардовскому. Потом прозу.

Профессиональным литератором считаю себя с начала пятидесятых годов.

Работаю с девяти часов утра до семи вечера. Перерыв и отдых, включая обед, — с трех часов до пяти. Во время правки рукописи сижу иногда за столом до десяти вечера.

Пишу от руки. Пробовал на машинке — трудно сосредоточиться.

Несколько лет назад аккуратно вел записную книжку. Потом убедился, что почти невозможно вставить готовую фразу из блокнота в повесть или роман. Фраза, может быть, сама по себе хороша, колоритна, броска, но — по необъяснимым законам — разрушает готовую ткань. Все, что брал из записных книжек, потом вычеркивалось. Сейчас в записной книжке набрасываю только сюжет — очень коротко. Думаю, писательский блокнот нужен, но вместе с тем уверен, что память хранит все. Достаточен толчок, настроение — и вспомнилось необходимое.

Раньше пробовал составлять план всей вещи. Когда приступал к работе, план этот во второй же главе нещадно разрушался. Просто становилось скучно писать, герои начинали говорить под суфлера. Для меня очень важна основная мысль вещи, общее течение — без этого не могу сесть за стол. И в течение работы мне важно знать, что будет с героями в конце. Это веха, к которой стремится вся вещь. Более того, движение к завершающей главе, к последней цели создает лейтмотив произведения, энергию стиля. Но при этом авторскую руку протягивать герою не стоит. Если он намечен верно, он «оживает», действует сообразно своему характеру. Характер — краеугольный камень литературы.

Конечно же, перестал учиться у классиков — перестал писать. Уверен в этом еще и потому, что на голом месте быть ничего не может. Писатель учитывает опыт предыдущей литературы и создает свое. Подобное происходит и в науке.

Непревзойденные вещи мировой классики — русской и западной — возбуждают к творчеству. Может быть, это импульс к совершенству.

По-видимому, у опыта нет общей школы, и, хотя своих учеников он учит порознь, то, что я скажу далее, будет, очевидно, не ново.

В моем писательском пути меня мучило и мучает три одинаково главных вопроса: 1) умение создать настроение у читателя; 2) построить сюжет так, чтобы он был скрыт, неощутим внешне, но вместе с тем создавалось бы полное ощущение стремительного движения жизни; 3) найти то слово или сочетание слов, которое точно и зримо передавало бы обстановку, состояние героя, «воздух вещи». Первый и третий вопросы очень тесно сплетены, неотделимы, разница здесь только в некоторых уточнениях.

Не только меня всегда поражало и не перестает поражать гениальное умение Л.Толстого создавать настроение с первой же страницы. Вот начало «Анны Карениной». Утро, Стива Облонский вспоминает сон: какие-то графинчики, они же женщины, — сразу сон этот как бы оттеняет недавнюю ссору с женой, — вошел вчера к ней ночью в спальню веселый после театра, с грушей в руке… Жена уже знала, что он изменил ей. Вы прочитали это, и становится ясным, почему «все смешалось в доме Облонских», вас охватывает ощущение непорядка в доме, семейной ссоры, вы уже занимаете определенную позицию: на чью сторону встать, кому сочувствовать, кого жалеть и т.д.

Или вспомнил начало «Казаков». Зимняя ночь, безлюдная Москва («Все затихло в Москве»), подъезд особняка, из-под затворенной ставни светится огонь — в комнате молодые люди из высшего общества провожают Оленина на Кавказ, — и с первой страницы вас уже окружает этот «воздух прощания», вас овеяло настроением ожидания: какова же будет новая жизнь Оленина?

Или прочитайте внимательно, например, главу о скачках и главу о Кити и Левине на катке — в этих великолепных главах свои и ритм и интонации, но они выделяют определенное состояние героев: тревогу и влюбленность.

С заведомой целью я через некоторые промежутки времени перечитывал Толстого, и каждый раз независимо от моего самого разного настроения перо великого мастера побеждало; настроение вещи властно передавалось мне.

Ритм, инверсия, интонация, короткие или длинные периоды, назывные предложения, порой глагольная или насыщенная эпитетами фраза, повторение слова и определения, образованного от этого слова, точные детали — это те художественные компоненты, которые создают настроение, вводят читателя в атмосферу произведения, «строят» ту обстановку, которая нужна для мысли, идеи той или иной сцены.

У Бунина есть рассказ «Пыль». В нем на первой странице, чтобы обрисовать захолустный сонный городок старой России, слова «пыль», «пыльный» писатель повторяет около десятка раз: пыльные вагоны поезда, пыль на мостовой, пыльные извозчичьи пролетки, пыльные тополя. Чересчур старательный редактор потянулся бы к красному карандашу, брюзгливо заявив о бедности языка. Бунин же был превосходный знаток русского языка, ему чужда была небрежность, и он сознательно делал нажим на повторяющиеся эпитеты, которые сразу покоряли ваше воображение. Но этот прием использовал уже Бунин, и повторять его — значит повторять найденное.

Настроение совершенно необходимо для жизненной правды вещи и для контраста, этого замечательного приема, так мало используемого в нашей литературе.

Работая над книгами «Батальоны просят огня» и «Последние залпы», я долго искал настроение героев и, следовательно, их ощущения в несхожих ситуациях. В самом ответственном месте повести «Батальоны просят огня» — бой на плацдарме в окруженной немцами деревне Ново-Михайловке — я пытался через разных героев, через их ощущения, через несхожесть настроения каждого обострить обстановку этого страшного боя перед гибелью батальона, сконцентрировать все и показать, как в самый предельный момент дрались и умирали люди на оторванном от армии плацдарме. Я исходил из положения: если показать трагедию глазами одного человека, то невольно собьешься на субъективную оценку происходящего — только данным человеком, — и это обеднит всю сцену, снизит ее трагедийность и непоказной героизм.

Правомерно ли говорить в отдельности об «окопной» и «масштабной» правде? Ни химический, ни критический анализ не покажут разницу между ними. На войне же эту правду называют проще — долг. Долг — это категория, имеющая отношение к смыслу человеческой жизни. Долг — это понятие высшего порядка, оно всегда заключает в себе нравственность на грани быть или не быть. Людей, вынужденных взяться за оружие, разумеется, можно показать и в обстановке затишья на фронте, но все-таки до конца характер утверждается в бою.

Некоторые говорят, что моя последняя книга о войне, роман «Горячий снег», — оптимистическая трагедия. Возможно, это так. Я же хотел бы подчеркнуть, что мои герои борются и любят, любят и гибнут, не долюбив, не дожив, многого не узнав. Но они узнали самое главное, они прошли проверку на человечность через испытание огнем. Мне близки их ощущения, и я, как много лет назад, верю в их мужскую дружбу, в их открытость, первую любовь, в их честность и чистоту.