Но пока что научная фантастика не аналогична будущему синтезу художественного и научного познания. Ее художественная система двойственна, в ней используются два различных ряда образов: конкретный — и отвлеченный, эмоциональный — и интеллектуальный. Но взывает она (в отличие от ненаучной фантастики, которая опирается на сказочно-поэтическую условность) все-таки преимущественно ко второму, рационалистичному (или, может быть, интеллектуальному). Она как бы учитывает, что в эмоциональность современного человека интенсивнейше вторгается рационализм научного мироотношения. Выверка чувств разумом переходит в рефлекс, и есть основание полагать, что эта тенденция — надолго, ибо она — и следствие, и условие нормального взаимоотношения человека с усложняющейся цивилизацией. Вот почему до «физиков» лучше доходит не только научный смысл, но и специфичная «лирика» интеллектуализма, которую «лирики по профессии» хотели бы видеть в научной фантастике помимо фантастических идей.

В «Туманности Андромеды» есть характерное словосочетание «вектор дружбы». Это не словесная дань «физикам», а одна из идей романа. В коммунистическом мире, когда семья перестанет быть экономической ячейкой и производственные связи тоже не всегда будут надолго объединять людей (перемена профессии, постоянные перемещения), узы тесной личной дружбы должны уравновесить растворение индивида в человечестве. Вектор дружбы, таким образом, — не столько личная радиосвязь, сколько тесная духовная близость. Слово, казалось бы, ведущее к математике (вектор — точно определенная и строго направленная величина), в контексте романа символизирует двуединость коллективизма при коммунизме: всеобщность братства и ценность индивидуального человека. И эта диалектика закодирована в соединении научного термина с эмоциональным общечеловеческим понятием. Стилистика образа восходит к фантастическим идеям романа.

Зависимость бытового ряда образов от фантастической идеи отмечал еще Уэллс. Говоря, что художественные «подробности надо брать из повседневной действительности», [14] он подчеркивал, что затем следует сохранять «самую строгую верность фантастической посылке», ибо всякая лишняя выдумка, выходящая за пределы фантастической посылки, «придает целому оттенок глупого сочинительства». [15] А так как возможность черпать готовые детали из живой действительности у фантаста ограничена, он формирует фантастические детали, точно так же как и фантастические идеи, — по принципу экстраполяции. Исходная идея замысла обрастает таким образом художественной плотью как бы из самой себя — подобно тому, как считанные молекулы генов развертываются в запрограммированный в них организм.

Если невыдуманные, взятые из жизни детали нет надобности обосновывать, то для чисто фантастических главным обоснованием служит сама логика вымысла. Если бытовой образ жизнеподобен, научно-фантастический, так сказать, наукообразен. И чем дальше по цепочке домысла, тем слабее краски, взятые непосредственно из жизни. Научно-фантастический образ по своей природе не может быть доведен до того уровня детализации, которого желалось бы по невольной аналогии с реалистической литературой. Вот почему образы реалистического романа о науке, тоже насыщенные понятиями и суждениями, всегда богаче индивидуальным. Вот в каком смысле научно-фантастическая идея преобладает над поэтикой, непосредственно формой образа.

Соотношение идейно-эстетического и поэтического начала в разных видах искусства различно. Гротеск, например, тоже бедней конкретными деталями, чем бытовой образ, и в этом его специфика, а не порок. Но гротеск в сатире более традиционен. Художественная же система научной фантастики молода.

В восприятии научно-фантастической книги есть нечто от чтения научных трудов. Литературное качество последних «могло бы подорвать интерес к научным достижениям, — заметил как-то Уэллс, — если бы жажда знания не держала все время в напряжении человеческую мысль». [16] Фантастика к тому же имеет еще и установку на красивые научные идеи. Как никакой другой род искусства она обращает нас к эстетической стороне знания. А сам фантастический домысел не только смысловая, но и эстетическая «доводка» научной идеи. Фантастическая трансформация эстетически возвышает научный тезис.

5

Существующие определения научной фантастики стремятся выявить ее специфику внутри литературного ряда. Вот наиболее приемлемое, по нашему мнению, определение из книги Г. Гуревича «Карта страны фантазий»: «Назовем фантастикой литературу… где существенную роль играют фантастические образы… Научной будем считать ту фантастику, где необыкновенное создается материальными силами: природой или человеком с помощью науки и техники. Фантастику, где необыкновенное создается сверхъестественными силами, будем называть ненаучной фантазией». [17]

Здесь учтено великое разнообразие современной фантастики. На помещенной в книге шутливой карте отмечены сопредельные жанры: ненаучная фантастика, Страна приключений, Берег сказки, научно-популярная литература, роман об ученых, социально-философский и сатирический романы. Тем не менее установление этих в самом деле кровных литературных связей имеет мало смысла, если не учитывать особого в каждом случае эстетического отношения видов и жанров к действительности.

Разве «бытовой» реализм тоже сплошь и рядом не касается необыкновенного? (Дело только в том, что необыкновенное — другого рода). И разве он меньше, чем научная фантастика, свободен от той же научной оценки действительности? (Однако область действительности у них разная, а поэтому и угол зрения на нее другой). Разве в научной фантастике критерий научности не прилагается тоже опосредствованно — через художественную условность? И разве этот критерий исторически не изменяется: то, что вчера было «сверхъестественным», разве не получает сегодня рационального объяснения? Глиняный Голем, которого оживил клочок пергамента с кабаллистическими письменами, — не похож ли он на современного робота, приводимого в действие программой на перфокарте?

Научный прогноз устаревает и теряет новизну необыкновенного и все-таки может сохранить очарование вложенной в него оригинальной мысли. Многие чудесные свойства жюль-верновского «Наутилуса» давно воплощены в современных подводных кораблях, но могучая мечта об освоении океана по сей день будит наше воображение. Крылья Икара наивно были скреплены воском, но ведь на них воспарила мечта о безграничной свободе человека в воздушном просторе. Т. е. прогноз даже может быть ненаучным в средствах — и все же очень прозорливо намечать цель. В этом смысле романы Верна имеют гораздо больше сходства с древней поэтической легендой, чем с эпопеей какого-нибудь Фантомаса, хотя тот и оснащен самоновейшей «научной» бутафорией.

Прогноз, наконец, может быть направлен не на крылья, не на подводный корабль, а на человека. Но разве оттого может быть снят критерий научности? Дело ведь не только в том, что проблема человека вводит в фантастику гуманистический коэффициент. Сегодня сам идеал человека не может не быть научным. Это значит, например, что идеал не может быть сведен, так сказать, к реалу — вульгарному бытовому представлению о добре и зле и т. д. А как раз на такой путь ведут те, кто снимает критерий научности. Если сказанное верно в отношении «бытовой» художественной литературы, то тем более верно применительно к фантастике. Ведь фантастика по своей специфике заостряет проблему идеала.

Критерий человека эквивалентен критерию научности также в том смысле, что превращается в меру фантазии там, где научно-техническое воображение устремляется за пределы возможного, куда не достигает локатор обоснованного предвиденья. В этих случаях (а они множатся по мере того, как пересматриваются основополагающие понятия естествознания) научно отчетливый идеал гуманизма сигнализирует желтым глазом светофора: внимание! какое отношение к человеку имеют узоры воображения?

вернуться
вернуться
вернуться
вернуться