Он умолк, в глубокой задумчивости сел на свалявшуюся гороховую подстилку. Ничего в эти мгновения не было в нем от того яростного воя-князя, перед стремительной поступью которого дрожали соседние княжества и народы. Сидел усталый человек. Слава осталась позади, ее не пустили в этот смердящий поруб, как сокол с перебитым крылом, осталась она где-то над Полотою и Немигой.

Сумрак затопил поруб.

Все трое притихли, даже, казалось, не дышали. Каждый думал о своем.

Ростиславу вспомнилась мать, княгиня Крутослава. В ночь на Ивана Купалу приказывала она связать из сосновых бревен плот. Девки-челядницы украшали его гирляндами из цветов, молоденькими березками, разжигали на нем костерок, и Двина медленно несла в синий ночной сумрак всех: мать, их, Ростислава с Борисом и братьями, челядниц, которые пели песни. Рулевой стоял на самом носу плота и время от времени трубил в длинный туриный рог — сурму. Эхо отражалось от обрывистого речного берега, от темных лесных трущоб, которые сонно нависали над Двиной. Так хотелось тогда превратиться в птицу или рыбу, нырнуть в освещенную яркими ночными звездами воду, плыть следом за плотом и со сладкой дрожью в теле думать, что ты можешь потеряться в этой тревожной речной мгле, однако возле костерка, на плоту, мать, она не даст тебе отстать, потеряться, погибнуть, вот снова звучит ее теплый ласковый голос: «Ростислав, сынок, не засни, не упади в реку!»

— Отец, где ты? — вдруг негромко выкрикнул Борис. В порубе была кромешная темень. Последняя свечка сгорела несколько седмиц назад, а новую вой-охранник не бросил в оконце, как его ни просили.

— Где ты, отец? — снова испуганно выкрикнул Борис и начал шарить возле себя, искать отца.

— Здесь я. Не бойся, — отозвался Всеслав. И чтобы совсем успокоить сына, дотронулся до него широкой ладонью. Но Борис мог бы поклясться на святом кресте, что несколько мгновений назад отца не было в порубе. Ему даже показалось, что вверху, в том месте, где было оконце, слабо мелькнул какой-то прозрачно-синий клубок и легким ветром коснулся лица.

Сердце у княжича сильно забилось. Он прижал его рукою. Так он когда-то нес, крепко прижимая к себе, живую, испуганную до смерти белку, которую поймали для него смерды. Белка отчаянно билась, как бьется сейчас сердце.

— Поспи, — сказал Всеслав в темноте. — Поспи и ты, Ростислав. Дайте, сыны, ваши головы, я положу их себе не колени. Вот так. Спите.

Оба княжича повернулись к отцу, умостили головы у него на коленях. Через какое-то время тревожный сон сморил их, и Ростислав снова плыл на засыпанном васильками и ромашками плоту, а Борис, замирая от ужаса, сидел на косматой спине вурдалака, вцепившись пальцами в его жесткую шерсть, и она пахла гнилым болотом, ночной грозой. Вурдалак бешено мчался сквозь ночь, подбежал к лесной веси, к крайней маленькой хатке, глянул в затянутое бычьим пузырем оконце. Молодая мать как раз кормила ребенка. И вдруг в оконце — ужасное лицо, дикие глаза, а в глазах — скорбь, страдание, непонятный укор. Она выпустила из рук ребенка, закричала. Вурдалак отскочил от оконца, от хатки и тоже закричал — на самом высоком всплеске голоса волчий вой переходил в человеческий крик.

Утром вой-охранник подал им еду, и впервые они услыхали его слова. Вой-охранник сказал:

— Готовься, князь. Сегодня тебя заберут отсюда. На допрос пойдешь к великому князю киевскому Изяславу Ярославичу.

— А я думал, что ты немой. — Не вставая на ноги, Всеслав глянул на него снизу вверх. — А ты, оказывается, умеешь говорить человеческим голосом.

— Зачем лишние слова, — спокойно ответил вой.

— Твоя правда, — согласился с ним Всеслав. — Лишние слова могут стоить лишних кнутов.

Вой-охранник исчез из виду. В порубе наступила минутная тишина. Княжичи были взволнованы тем, что услыхали. Только сам Всеслав оставался спокойным.

— Может, Ярославичи хотят выпустить нас из поруба? — с надеждой посмотрел на отца Борис.

Но в голову Ростислава пришли другие мысли. Опечаленный тем, что услышал, он положил руку на отцовское плечо, сказал:

— Только бы не пытали они тебя, только бы не били. Неужели они посмеют напустить палачей на князя?

«Какие разные у меня сыновья, — подумал Всеслав. — Одна мать их родила, а вот сердца им дала неодинаковые».

Вскоре тяжелые ноги затопали наверху. Это пришли надворные холопы великого князя, начали снимать два дубовых венца поруба — только таким путем можно было вытащить Всеслава на белый свет. Посыпался мох с песком. Рыжебородый кузнец, держа свой инструмент, спустился по веревочной лестнице в поруб.

— Как же ты, князь, руки из моих вериг высвободил? — удивленно спросил он.

— Махнул руками, и слетели твои вериги, — усмехнулся Всеслав.

— Будь проклят тот, кто первым надел на своего ближнего, на человека, как на вола, такой ошейник, — перекрестившись, сказал кузнец и принялся расковывать Всеслава.

— Ты не первый. Бей смелей по железу!

Когда Всеслава начали по лестнице вытаскивать из поруба, Ростислав не выдержал, заплакал, поцеловал отцово колено.

— Не плачь, сын, — успокоил, подбодрил его Всеслав. — Холопы не должны видеть княжеских слез. Я вернусь.

II

Уже несколько ночей подряд великий князь киевский Изяслав Ярославич в сопровождении своего рынды-телохранителя Тимофея и боярина Чудина тайно исчезал из своей опочивальни. Все трое надевали грубые черные плащи с капюшонами и бесшумно, как летучие мыши, пропадали в ночном мраке. Огромный дворец спал. Вой, охранявшие переходы и галереи, здоровались с великим князем, тихо стуча древками копий о каменный пол. Изяслав строго оглядывал их, кивал головой.

В Киеве стояли темные сухие дымные ночи. Даже такая могучая река, как Днепр, не освежала и не давала прохлады. Половецкая орда хана Шарукана подожгла к югу от города степи. Птицы, звери и гадюки спасались кто как мог. Но огонь и дым догоняли их, находили в ярах, в озерах и норах, и всюду остро пахло паленой шерстью, горелым птичьим пером. За большим дымом, как всегда, должна была прийти на Русь большая беда — кровавый набег половцев… В тысячах кибиток уже лютовал голод, и смуглолицые остроглазые конники набивали стрелами колчаны, вострили возле костров кривые сабли. Скоро, скоро загудит степь под конскими копытами. Изяслав знал обо всем этом, и вот почти уже месяц жгла ему темя головная боль. Ничто не спасало от нее — ни шептуны киевские, ни травники царьградские, ни пепел черных гадюк, который подсыпал великий князь в свой золотой кубок. «Хоть ты возьми да отруби эту голову», — думал Изяслав, сжимая зубы.

Но что же гнало великого князя каждую ночь из палат? Не головная боль и не половецкий дым, нет. Услыхал он как-то от воев-охранников, что крепко запертый в дубовом порубе Всеслав, полоцкий князь, в самую глухую полночь вылетает на волю.

— Как вылетает? Что он, птица? — удивился и вместе с тем испугался Изяслав.

— Слышится свист, будто ветер в тростниках играет, — объяснил охранник, — а потом открывается оконце поруба и оттуда, снизу, вылетает что-то светлое, что-то синее, как облако. Трошки покружится над порубом, точно, скажи ты, вынюхивает или высматривает что, и летит в сторону Днепра, на Подол.

— Ты сам видел?

— Видел. Как тебя, великий князь, вижу.

— Так ты же говоришь, что появляется облако. Не Всеслав же, а облако!

— А кому быть, как не ему? — стоял на своем вой. — Весь Киев говорит, что этот полоцкий князь чародей и вурдалак.

«С ума посходили, наверное, все, — растерянно подумал Изяслав. — Шарукан уже коня седлает, тетиву натягивает, а им вурдалаки-оборотни снятся». Но разгорелся в нем интерес великий к тому, что поведал вой-охранник, и той же ночью пошел он с Тимофеем и Чудиным к порубу. Своими глазами решил все узреть. Как раз накрапывал дождь, задымленную землю поливал. Тучи летели в небе тяжелые, тревожные. Изяслав затаился у каменной стены неподалеку от поруба, смотрел во все глаза, но ничего не увидел. Глухо шумели над ним деревья, точно они были заговорщиками и хотели что-то учинить против него, и ядовитый страх полоснул по сердцу Изяслава. Не впервые жег его этот постыдный страх, но здесь, у поруба, он схватил за сердце так крепко, что князь на несколько мгновений перестал дышать.