Андрей Быстров

ВЛАДЕЛЕЦ КИНОТЕАТРА

Мы часто думали,

Что в солнечных лучах, бегущих

средь закатных облаков,

Виднелось дерево, но все

было не так.

Мак-Лиш, приведено у Антониони в книге «Тот кегельбан над Тибром».

Пролог

Серебряный сфинкс

Борис остался на сцене один; это был его сольный номер. Пожалуй, едва ли стоило называть сценой маленькую эстраду ресторана «Эллингтон»… И все же обычно ее называли так, ведь «Эллингтон» был скорее джаз-клубом, куда люди приходят послушать хорошую музыку, чем собственно рестораном.

Другие музыканты-участники «Эллингтон-комбо» удалились в небольшую комнату за эстрадой. Борис сидел за роялем, внешне как будто расслабившись, на самом деле настраиваясь на мир Джорджа Гершвина, в который ему предстояло погрузиться.

Огни постепенно гасли. Вскоре лишь один луч прожектора выхватывал сверху из полумрака клавиатуру и сосредоточенное лицо пианиста. В зале стояла тишина. Никто не звякал бокалами и тарелками, никто не разговаривал, даже вполголоса. Публика «Эллингтона» была своя, джазовая. Выступать перед такой аудиторией — настоящее удовольствие. Борис подумал об этом отстраненно, как думают о вещах очевидных, не нуждающихся в подтверждениях. Да, ему нравилось работать в «Эллингтоне». Пусть он не достиг звездных высот в джазе, не сравнялся с грандами — ну и что? Здесь он нашел свою публику, нашел друзей-единомышленников. Разве этого мало?

Он опустил руки на клавиши. Прозрачно-хрустальные звуки упали в притихший зал. Борис играл свою любимую балладу Гершвина, хотя мог выбрать и другое произведение — конкретной сольной программы ему никто не навязывал. Просто ему показалось, что Гершвин прозвучит у него особенно хорошо в этот вечер.

Он ошибся — это стало ясно ему не сразу, но довольно скоро. Как всегда, он играл с профессиональной отточенностью, но как-то чересчур сухо, подобно запрограммированному автомату. Чуда музыки не рождалось, это было не то исполнение, какое могло исторгнуть из очарованного зала тихое «ах». Борис не мог понять причины, он не понимал, почему такое с ним происходит. Он занервничал и допустил несколько интонационных промахов в своей игре. Промахи эти были не настолько очевидными, чтобы их заметил неискушенный слушатель, но в «Эллингтон» редко заходили неискушенные. И вот уже в одном углу зала кто-то шептался, в другом наливали вино… Борис провалил соло, это стало несомненным как для него, так и для аудитории. И поправить тут ничего было нельзя.

Тем не менее, он взял себя в руки и не скомкал финал. К завершению номера ему почти удалось вновь завладеть вниманием зала… Почти. В этом «почти» и заключалась проблема… Но оно явилось лишь следствием, отражением чего-то, находившегося вне пианиста. Чего? Он не мог ответить на этот вопрос.

Когда он наконец дотянул злосчастную балладу до конца, в жидких аплодисментах ему послышалось сострадание. Обыкновенно, он играл соло два или три произведения подряд, но сейчас об этом и речи не могло идти. Он встал из-за рояля, бледный в луче прожектора, сдержанно поклонился. И поклон этот, как ему показалось, вышел у него несколько надменным, эдакое прощание непонятого мастера с жестоким залом. Эта невольная (или даже только кажущаяся) надменность совсем уж смутила Бориса. Самым лучшим для него было бы повернуться и уйти со сцены, но он почему-то продолжал стоять, глядя в зал. Никакого смысла в этом не было, ведь из-за слепящего прожекторного света он видел только темноту…

И все же он не уходил. Он чувствовал что-то, и это мешало ему уйти. Нечто совершенно неопределенное… Какой-то взгляд из глубины? Да, может быть.

То, что сделал Борис потом, он не смог бы объяснить и самому себе. Вместо того, чтобы присоединиться к музыкантам в их комнате, он сделал шаг вперед, перешагнул низенькую рампу и очутился в зале, как раз в тот момент, когда там зажегся свет. Впрочем, «зажегся свет» — это сильно сказано, однако интимное освещение столиков «Эллингтона» постепенно восстанавливалось.

Борис огляделся по сторонам… И не увидел ничего, что могло заставить его спуститься в зал. Хорошо одетые мужчины и женщины, пришедшие послушать джаз, постоянная публика «Эллингтона»… Никто особенно не разглядывал Бориса. То, что после выступления он направился в зал, а не за сцену, возможно, и смотрелось необычно, но не настолько, чтобы уделять этому факту пристальное внимание.

Но все-таки… Все-таки взгляд был.

Примерно в центре зала, не далеко и не близко от эстрады, в одиночестве за столиком сидел человек, с ног до головы одетый в черное. Такая же черная, старомодная шляпа с высокой тульей лежала на стуле возле него. Борис подумал, что этому человеку, должно быть, лет около сорока или немного больше. Внешность не слишком примечательная — короткие темные волосы, высокий лоб с залысинами, бесцветно-серые глаза, прямой нос, заостренный подбородок. Лицо как лицо, мимо такого человека пройдешь на улице и не заметишь. Разве вот одежда, словно он в трауре. И галстук, и рубашка — все черное. Конечно, для некоторых это просто стиль, но тут ощущение траура, а не стиля. Но люди в трауре не ходят в джазовые клубы…

И он смотрел на Бориса. Смотрел еще и сейчас, и теперь Борис готов был поклясться, что именно неотрывный взгляд этого человека смутил его, помешал играть.

Человек в черном слегка изменил позу, и что-то сверкнуло на лацкане его пиджака красноватым отблеском света лампы, стоявшей на его столе. Отблеск тут же погас, и тогда Борису стал виден значок-барельеф, как будто целиком отлитый из серебра. Там была голова сфинкса с закрытыми глазами, с застывшей на губах загадочной улыбкой, в похожем на корону венце из листьев странного растения. С того места, где стоял Борис, детали были плохо различимы, но ему показалось, что поверхность треугольных листьев была не сплошной, а просеченной множеством ромбовидных отверстий, как бы решетчатой.

Венец-корону сфинкса оплетало еще и нечто вроде перевитой спирали. В целом же этот значок… Он как-то здесь не смотрелся, выглядел вызывающе-чужеродным, как из другого, давно ушедшего в небытие и забытого мира… Либо и вовсе никогда не существовавшего.

Борис оторвал взгляд от значка, который гипнотизировал его, и заставил себя посмотреть в глаза человека в черном. К удивлению пианиста, тот кивнул ему… Растерявшись, Борис машинально кивнул в ответ. Он чувствовал себя довольно глупо. Что теперь делать — подойти к незнакомцу, заговорить? Но о чем? Этот кивок мог ровным счетом ничего не значить. Просто вежливо кивнул человек из зала музыканту, который только что играл и с которым он случайно встретился взглядом… Но тогда бы хоть улыбнулся! А в серых внимательных глазах незнакомца не промелькнуло ни тени улыбки. Ни малейшей тени.

Пока Борис раздумывал и колебался, незнакомец в черном сам разрешил ситуацию. Он встал, взял шляпу со стула, направился к выходу и исчез за дверью.

Борис постоял еще некоторое время, точно не то надеялся, не то опасался, что незнакомец вернется. Потом он покачал головой, провел рукой по волосам и ушел в комнату за сценой.

Музыканты встретили его сочувственным молчанием, лишь контрабасист Дима Волгин задал полуриторический вопрос.

— Что с тобой сегодня, Багрянцев?

Борис вымученно улыбнулся.

— Я действительно так плохо играл?

— Не то слово. Тебя будто подменили… Ты, часом, не заболел?

Ухватившись за неожиданную спасительную идею, Борис быстро закивал и приложил руку ко лбу.

— Похоже, температура поднимается…

Певица Рита Царева, которая иногда выступала вместе с «Эллингтон-комбо», шагнула к Борису и положила ладонь на его лоб.

— Да точно! — воскликнула она. — Ты весь горишь.

Меньше всего Борис ожидал, что у него и в самом деле поднялась температура… Ну что же, это по меньшей мере избавляет от необходимости объясняться. Что бы он мог сказать?!