Я снял великоватые кафтан и камзол, чтобы не стесняли движения, положил на землю возле крыльца. После чего легко и быстро забрался на навес. Мое тело стало не только легче, но и более ловким, что приятно порадовало. Жесть была тонкая, прогибалась. В предыдущую эпоху белая жесть встречалась в Англии редко, только в богатых домах. По большей части была привозная, из германских княжеств, где ее делали давно, но процесс изготовления держали в секрете до середины семнадцатого века, когда я был в процессе перемещения из одной эпохи в другую. Потом кто-то не устоял перед соблазном — и производство жести распространилось по соседним странам. То ли жесть к моменту постройки этого дома сильно подешевела, то ли принадлежал он человеку не бедному.

Дотянуться до оконного проема у меня не получалось. Я стоял на навесе и соображал, как забраться в дом? Гнусный внутренний голос нашептывал, что женщина больше не вопит, наверное, уже мертва, так что не стоит рисковать. Ему помогал жар, который шел от окна слева, в котором с громким и резким звуком, напоминающим выстрел из ружья, треснуло стекло, и пламя вырвалось наружу.

Я спрыгнул с навеса и решил посмотреть, что там с противоположной стороны дома? Вдруг там есть возможность забраться внутрь? С той стороны к дому примыкал сад, и там было еще одно крыльцо под жестяным навесом и такая же запертая изнутри, крепкая дверь с массивной бронзовой рукояткой. Из всех окон обоих этажей вырывалось пламя. Проникать в дом с тыльной стороны не было ни возможности, ни смысла. Я пошел дальше, огибая дом, чтобы вернуться к парадному входу и подумать, что еще можно предпринять. Левая боковая стена дома полыхала вовсю. Я обогнул ее на приличном расстоянии, а потом вынужден был приблизиться, чтобы проскочить в просвет между домом и конюшней. Набрав в легкие воздуха и задержав дыхание, побежал быстро. По мере приближения к просвету жар становился все сильнее. У меня даже появилось желание, вернуться и обогнуть конюшню. Решил потерпеть и побежал дальше. Когда обогнул угол дома, жар стал слабее. Я облегченно выдохнул воздух — и, словно передразнивая меня, слева очень громко затрещали ломающиеся стены и перекрытия. Краем левого глаза я увидел, как ко мне стремительно приближается падающая, горящая стена вместе с частью крыши. Рванул вперед — и тут меня долбануло слева в голову, после чего картинка пропала вместе с треском и жаром огня и запахом гари.

2

В левой щеке боль то усиливалась, вызывая тошноту, то ослабевала. Боль была неприятная, сосущая и горячая. Такое впечатление, будто кто-то прикладывался к щеке жаркими губами и высасывал из нее кровь и другие жидкости. Губы вдруг стали липкими и более холодными и расползлись по всему больному участку, от середины к краям. На рану легла мягкая материя, благодаря чему боль стала совсем слабой.

— Как он? — послышался неподалеку властный и раскатистый баритон.

— Я поменял компресс на ожоге. Парень молодой, недели через две заживет, только шрам останется. Меня больше волнует сотрясение мозга. Удар по голове был сильный, сломана лицевая кость. Она срастется за эту же пару недель, а вот когда он придет в себя — сказать не могу, — сообщил хрипловатый голос на английском языке. — Сейчас пущу ему дурную кровь.

Я почувствовал, как мягкая теплая рука взяла мою выше запястья и начала разбинтовывать ее. Сразу почувствовал, что под бинтом небольшая ранка. Наверное, уже пускали кровь. Вот сволочи!

— Не надо… кровь, — приоткрыв слипшиеся, пересохшие, как на похмелье, губы, молвил я в два приема:

После чего с трудом поднял тяжелые, словно бы налитые водой, верхние веки. Картинка сперва была мутная и расплывчатая. Постепенно сфокусировалась. Слева рядом со мной сидел мужчина в пенсне с черным шнурком и толстыми стеклами, за которыми глаза казались необычайно маленькими и словно бы спрятавшимися в узких туннелях, которые уходили вглубь черепной коробки, чуть ли не до середины ее. Сидели пенсне на длинном носу с крупными порами на красноватом мясистом конце. Узкое и длинное лицо с обеих сторон ограничивали темно-русые с сединой бакенбарды. Закругленный подбородок выбрит идеально, а вот на морщинистых и желтоватых, нездоровых щеках чуть ниже песне торчали по несколько волосин. Темно-русые и наполовину седые волосы на голове зачесаны назад, открыв высокий морщинистый лоб. Брови густы и слишком толсты, хватило бы на два лица. Рот с твердой узкой верхней губой и мясистой нижней. Одет мужчина в белую полотняную рубаху со стоячим воротничком, поверх которой были черный кафтан с крупными черными костными пуговицами и темно-серый камзол с узкими рукавами, застегнутый только на три верхние пуговицы из семи имеющихся, тоже черные костяные, но меньшего размера. Темно-серые штаны типа кюлотов облегали полные бедра.

— Как ты себя чувствуешь, Генри Хоуп? — спросил меня мужчина, которого я определил для себя, как доктора.

Я задумался, почему он назвался меня этим именем, поэтому ответил не сразу и довольно тусклым голосом:

— Прекрасно.

— По тебе заметно! — произнес доктор, усмехнувшись, отчего морщины на лице стали глубже и пенсне приподнялось, а потом опустилось.

— Кровь пускать в любом случае не надо, — уже более быстро и звонче вымолвил я. — У меня ее и так слишком мало.

— Как прикажешь! — шутливо произнес доктор, повернул голову вправо, ко второму человеку, который стоял у открытой двери, и сказал ему: — Наш герой проявляет характер — значит, выздоравливает!

У двери стоял дородный мужчина среднего роста с крупной головой с коротко остриженными, седыми волосами и уже заметной плешью, которая тянулась ото лба к темени, выбритым лицом с немного обвисшими, бульдожьими щеками, красивым, «патрицианским» носом и яркими и пухлыми губами сластолюбца, с которыми дисгармонировал выпирающий, «волевой» подбородок с ямочкой. Поверх белой и, скорее всего, льняной рубахи с широким отложным воротником без кружев, была надета короткая безрукавка красного цвета. Штаны были темно-красные и длиной до середины щиколоток, где застегнуты на маленькие черные пуговички, по три на каждую штанину. До тех брюк, в которых я ходил в двадцатом и следующем веках, оставалось сантиметров десять-пятнадцать длины. Темно-коричневые туфли были на низком каблуке черного цвета, с узким, закругленным носком и шнурками. Последние навели на мысль, что я уже близко к эпохе, в которой родился.

— Расскажи-ка нам, Генри Хоуп, как тебе удалось выбраться из горящего дома? — задал вопрос дородный мужчина.

Очень просто — я в него и не забирался. Но если скажу это, придется долго объяснять, что я не тот, за кого меня принимают. А кто? Кем представиться, чтобы меня не приняли за иностранца-поджигателя? Ведь у англичан преступления совершают только иностранцы или потомки иностранцев. Повесят на меня этот пожар, а потом и меня самого. Решил сперва выяснить, кто эти люди и почему считают меня Генри Хоупом, а потом уже решу, кем мне быть. Кстати, имя обнадеживающее (hope (англ.) — надежда).

— Не помню, — ответил я.

— А что ты помнишь? — поинтересовался доктор.

— Огонь, яркий, обжигающий, — рассказал я. Потом вспомнил женский голос и сам спросил: — Кто-нибудь еще спасся?

— Нет, — тихо произнес он. — Мы нашли четыре обгоревших тела, два мужских и два женских. С вами приехали слуги?

— Не помню, — повторил я.

— Мы похоронили их утром, я оплатил все расходы, — сообщил дородный мужчина. — Не знали, когда ты очнешься и очнешься ли вообще, не стали ждать.

Я ничего не сказал, но закрыл глаза. Пусть думают, что переживаю гибель родителей.

— Совсем ничего не помнишь? — продолжил доктор допрос, намереваясь, наверное, сменить тему разговора.

— Ничего. Даже, какой год сейчас не помню, — нашелся я, потому что не терпелось узнать, как близко я к родной эпохе, сколько еще «прыжков» до нее?

— Тысяча семьсот девяносто четвертый, тридцатое апреля, — подсказал доктор. — А в каком году ты родился, помнишь?