Природа была больна; в ней чувствовалось то же неистовство озлобления, и я смотрел из окна, как в зеркало, отражающее мои чувства. Все мое существо было устремлено туда: тяжесть, давившая меня, слилась с тяжестью природы в немом влажном объятии.

Снова задвигали стульями рядом со мной, и снова я содрогнулся. Ужин был окончен, люди шумно поднялись. Соседи мои тоже встали и прошли мимо меня. Первым прошел отец, спокойный и сытый, с приветливым улыбающимся взором, за ним последовала мать и, наконец, за нею дочь. Теперь только я увидел ее лицо. Оно было желтовато-бледное, того же тусклого болезненного цвета, как и луна; губы, как и прежде, были полуоткрыты. Она ступала бесшумно, но тяжело. Была в ней какая-то вялость, изнеможение, удивительно напоминавшее мне мое собственное состояние. Я ощутил ее приближение и заволновался. Во мне зашевелилось желание встать ближе к ней, коснуться ее белого платья, почувствовать аромат ее волос. И вот она взглянула на меня. Холодный и мрачный ее взгляд пронзил меня, засел глубоко, и мрак расстелился передо мною, заслоняя ее светлый облик. Мне казалось, я падаю в пропасть. Она приблизилась еще на один шаг, но этот взгляд не покидал меня; он, как черное копье, все глубже и глубже вонзался в меня. Вот его острие коснулось моего сердца, и биение его остановилось. На одну-две секунды задержала она свой взгляд на мне, затаившем дыхание,— всего несколько мгновений,— и я почувствовал, что загипнотизирован черным магнитом ее зрачка. Она прошла мимо. И сейчас же я ощутил, будто из раны устремилась моя кровь и горячо разлилась по всему телу.

Что это было? Я будто очнулся от глубокого сна. Верно, лихорадка помрачила мой рассудок, если я мог потеряться в случайно брошенном взгляде женщины? Но не прочел ли я в этом взгляде то же немое неистовство, ту же изнывающую, безумную, томительную жажду, которая чудилась мне везде и повсюду — во взоре красной луны, в пересохших губах земли, в воющем крике животных,— ту жажду, которая дрожала и во мне? О, как дико смешалось все в этой магической, душной ночи; как все растворилось в едином чувстве ожидания и нетерпения! Мое ли это было безумие, безумие ли всего мира? Я был взволнован, я жаждал ответа, и я последовал за ней на террасу. Она сидела рядом с родителями, спокойно прислонившись к спинке кресла. Неуловим был ее опасный взор под опущенными веками. Она читала книгу, но я ей не верил. Я знал: если она разделяет мои страдания, если она переживает бессмысленную муку изнывающего мира, она не может отдыхать в спокойном раздумье; это игра в прятки: она прячется от чужого любопытства. Я сел напротив нее, устремив на нее пристальный взгляд, и лихорадочно ждал ее взгляда: не вернется ли он, околдовавший меня, не выдаст ли мне свою тайну? Но она не шевельнулась. Рука равнодушно перелистывала страницу за страницей, и взор ее оставался скрытым. А я сидел напротив и ждал, ждал с жгучим нетерпением. Какая-то загадочная сила напряглась во мне, подобно мускулу, мощная, почти физическая сила, стремившаяся сломить это притворство. Среди людей, уютно беседующих, курящих, играющих в карты, происходила между нами немая борьба. Я чувствовал, что она, подавляя желание, заставляла себя не глядеть, но чем упорнее она сопротивлялась, тем сильнее становилось мое упрямство. И я был силен, потому что бушевало во мне ожидание всей истомленной земли и жгучий зной обманутого мира. И как наступала на поры моего тела влажная духота ночи, так моя воля боролась с ее волей, и я знал: сейчас она должна взглянуть на меня, должна.

В гостиной кто-то заиграл на рояле. Тихо доносились к нам звуки беглых пассажей; по ту сторону люди шумно смеялись над какой-то глупой шуткой. Все я слышал, видел все, что происходило вокруг, в то же время ни на минуту не забывая своей цели. Я громко считал секунды, не спуская пристального взгляда с ее век и стараясь внушением заставить ее поднять упрямо опущенную голову. Проходили минуты,— все еще доносились к нам переливы музыки,— и я чувствовал, что силы начинают меня покидать, как вдруг она поднялась и в упор взглянула на меня, прямо на меня. Это был тот же безграничный взор, черная, страшная, засасывающая пустота, жажда, поглощавшая меня без сопротивления. Я пристально смотрел в эти зрачки, будто в черное отверстие фотографического аппарата, и чувствовал, как исчезает в нем мой облик, растворяясь в чужой крови, как я отрываюсь от самого себя. Пол зашатался под моими ногами, и я ощутил всю сладость головокружительного падения. Высоко надо мной все еще раздавались звенящие пассажи, но я уже не различал, откуда льются эти звуки. Кровь отлила. Дыхание остановилось. Невыносимой тяжестью давили меня эти минуты, эти часы, эта вечность, и вот ее веки опустились. Я вынырнул, как утопающий из воды, дрожа от холода, от перенесенной опасности.

Я оглянулся. Среди других, склонившись над книгой, прямо напротив меня, тихо сидела стройная девушка, неподвижно, словно нарисованная, и только под тонкой одеждой слегка дрожали ее колени. Дрожали и мои руки. Я знал, что снова начнется сейчас эта сладострастная игра ожидания и сопротивления, что пройдет несколько напряженных минут — и снова я внезапно окунусь в черное пламя ее взора. В висках стучало, кровь кипела во мне. Я не мог дольше выносить этого состояния. Я встал и, не оглядываясь, вышел.

Широко раскинулась ночь перед сияющим домом. Долина казалась потонувшей, и небо чернело и сверкало влажно, как мокрый мох. И тут не было прохлады — всюду то же угрожающее сочетание жажды и опьянения, то же, что и в моей крови. Что-то влажное, нездоровое, как испарения лихорадки, тяжело нависло над полями, испускавшими молочно-белые пары; призрачные вспышки пламени бродили вдали, сверкая в отяжелевшем воздухе; вокруг луны лежало желтое кольцо, и взор ее был злобен. Я чувствовал крайнюю усталость. Увидев забытое здесь соломенное кресло, я опустился в него и, вытянувшись, почувствовал такое облегчение, будто члены моего тела покинули меня. Прислонившись к мягкой соломе, я вдруг ощутил духоту благодатной. Она больше не мучила меня: нежно, сладострастно она прикасалась ко мне, и я не сопротивлялся. Я только закрыл глаза, чтобы ничего не видеть, чтобы сильнее ощутить природу и окружающую меня жизнь. Как полип, как мягкое, гладкое, сосущее существо, охватила меня ночь, касаясь меня тысячами губ. Я лежал и чувствовал, что уступаю, отдаваясь чему-то, меня обнявшему, охватившему, окружившему, сосущему мою кровь, и впервые я чувственно постиг в этих душных объятиях переживания женщины, растворяющейся в нежном любовном экстазе. Жуткую радость испытал я в этом непротивлении, передавая свое тело объятию вселенной: сладостно было нежное прикосновение невидимого к моей коже: оно проникало в глубь моего существа, сковывало члены, и я не боролся с этим усыплением внешних чувств. Меня постепенно охватывало новое переживание, и неясно, словно во сне, я ощущал, что эта ночь и тот взор, женщина и природа, слились в одну необъятность, в которую сладостно было погружаться. Минутами мне казалось, что этот мрак — это она, что теплота, согревающая меня,— ее тело, растворившееся в этой ночи вместе с моим, и, чувствуя ее и во сне, я терялся в этой темной, теплой волне сладострастного самозабвения.

Вдруг что-то испугало меня. Я напряг все свои силы и не мог прийти в себя. И тут я увидел, я понял, что, полулежа с закрытыми глазами, я заснул. Должно быть, я проспал час, быть может, два: свет на террасе гостиницы погас, и все было погружено в сон. Влажные волосы прилипали к моим вискам; как горячая роса, опустился на меня этот сон без сновидений. Я поднялся, чтобы найти дорогу к дому. Смутны были мои чувства, но так же смутно было вокруг меня. Вдали гремело, и редкие зарницы грозно вспыхивали в небе. Воздух был насыщен блеском искр, за горами сверкали предательские молнии, и во мне фосфорически светились воспоминания и предчувствия. Я бы охотно остался, чтобы опомниться и предаться сладостному разгадыванию тайны своих ощущений. Но час был поздний, и я вошел.

Терраса была пуста. Кресла еще стояли в беспорядке при тусклом свете свечи.