На квартиру поселились мы накануне нового учебного года. В небольшом домишке: в нем всего две комнатки и кухня, да еще коридорчик, где под ногами крышка погреба, а над головой лаз на чердак. Не раз приходилось мне или Федьке, а то и сразу обоим выпрыгивать в окно, когда пора было бежать в школу, а хозяйка в это самое время, как назло, лезла в погреб за капустой или огурцами. Поднимала тяжеленную крышку и подпирала ею дверь: хоть лбом бейся — ни за что не открыть!

Двор тоже небольшой — повернуться негде. Весь застроен: здесь и сарай, и курятник, и хлев. Так что для нас с Федькой оставалась лишь узкая тропинка да еще более узенькая скамейка. Это на тот случай, если бы нам вдруг захотелось свежим воздухом подышать.

В комнате, что поменьше, стояли кровать и обитый черным дерматином диван с высокой спинкой и зеркальцем в ней. Зеркальце было настолько узким, что если посмотреться в него, то лицо вроде бы пополам разрезается: видны либо лоб и полноса, либо полноса и подбородок. Еще у того дивана было два валика, твердые, словно из камня вытесанные. И главное — стальные пружины, обладавшие дьявольской способностью впиваться в тело, как шпаги.

Сколько пришлось мне воевать с ними в долгие осенние и зимние ночи! Сколько мучиться! Не успеешь одну укротить, как другая уже впивается в бок. Часто, доведенный до отчаяния, я принимался молотить кулаками по дивану, а он рассерженно гудел, как старый рояль. А Федька, сразу захвативший кровать и теперь роскошествовавший на ней, просыпался и ругал меня почем зря: я ему, видите ли, спать не даю.

— Поиграй, поиграй еще — по шее получишь!

До чего же я в то время их обоих ненавидел: и диван, и Федьку!

Диван изводил меня своими пружинами, а Федька по ночам так храпел — слушать жутко!

— Федь!.. Ну Федь!..

— А-а?

— Не храпи!

— Да разве я храплю?

Вот так и мучился я из ночи в ночь недели две. Мучился бы и дольше, если бы не верный мой дружок Ванько.

Встретил я его в вагоне, когда домой ехал. На голове у него лихо сидела такая засаленная кепочка, будто ее дня три в мазуте полоскали.

— Обменял на новую, — признался Ванько, понимая, что я все равно не поверил бы, что он успел так заносить свою.

Кепка меня потрясла: Ванько выглядел в ней настоящим рабочим. А когда он достал из кармана пачку «Казбека» и зажал папиросу в зубах, я даже слюну от зависти проглотил.

— Закуривай! — небрежно предложил он.

Я потянулся за папироской, хотя до сих пор не курил — и мама говорила, что это единственное, слава богу, до чего я не дошел. Но сейчас я никак не мог отказаться: мужская гордость не позволяла.

— Ну, как?

— Ароматная, — ответил я, давясь дымом.

Некоторое время мы молча важно пускали в воздух дым и казались сами себе солидными взрослыми мужчинами, которым после работы и покурить не грех.

Потушив папироску, Ванько спросил:

— Ну, как поживаешь?

— Да ничего, — ответил я. Потихоньку, чтобы не заметил мой товарищ, смял недокуренную папиросу и опустил ее под ноги. — Вот только Федька спать не дает: храпит, собака!

— А ты отучи.

— Как его отучишь?

— Да очень просто! Как только начнет храпеть, ты ему махорки под нос сыпани. Раза два отведает — и другим на всю жизнь закажет.

— Правда?

— Разрази меня гром! — поклялся Ванько. — Ты только махру покрепче выбирай. А лучше заходи ко мне завтра, я тебе дам ту, которую мой дед курит.

Получив у Ванько перетертую в пыль махорку, я едва дождался следующего дня, когда нужно было возвращаться в город.

После ужина я поспешил нырнуть под одеяло, а Федька, как назло, никак не ложился.

Наконец он погасил свет и под ним заскрипела кровать.

Затаив дыхание, жду, когда зазвучат знакомые рулады. Потом потихоньку поднимаюсь и тихо-тихо сползаю с дивана, боясь неосторожным движением разбудить Федьку.

И вот я стою над ним, лежащим навзничь на спине. Вижу его раскрытый рот, две ноздри, нацеленные прямо на меня. Раскрываю кулек и щедрой рукой посыпаю Федькин нос. Затем одним прыжком бросаюсь на диван.

На миг в комнате наступает могильная тишина. Потом словно взорвалось что-то — это начинает чихать Федька. Да как!.. Чихал Федька до самого утра.

Наши хозяева обитали в проходной, намного большей, чем наша, комнате. В ней стоял круглый, покрытый скатертью стол, дубовый шкаф, пузатый буфет и кровать такой необъятной ширины, что на ней, казалось, мог бы разместиться весь наш восьмой «В». Кровать тоже была из дерева, на толстенных слоновьих ножищах, с высокими резными спинками. На ней громоздились горой перины, подушки и подушечки в бессчетном количестве.

Эта пышная гора напоминала мне Домну Даниловну, нашу хозяйку.

У себя дома, в комнате, особенно по утрам, Домна Даниловна ходила преимущественно в одной сорочке: ей всегда было жарко. Капельки пота обильно орошали ее круглое, как блин, лицо, и она поминутно вытиралась полотенцем, как после бани.

В первые дни, видя хозяйку в таком облачении, я смущался и, опустив глаза, старался побыстрей прошмыгнуть мимо нее. Но со временем привык и перестал обращать внимание.

Муж Домны Даниловны, Иван Иванович, маленький и тщедушный, выглядел подростком рядом со своей могучей половиной, которую неизменно называл Домной Даниловной и обращался к ней только на «вы».

Хозяин наш был железнодорожником. Домна Даниловна считалась домохозяйкой, хотя ближайшая соседка, как-то поссорившись с ней, обозвала ее спекулянткой и ведьмой.

Что касается ведьмы, точно не знаю, а вот насчет спекулянтки, то тут соседка не очень погрешила против истины. Домна Даниловна частенько шастала по магазинам, доставала разные товары, а потом перепродавала их на базаре из-под полы.

Но прибытком этим она не удовлетворялась и выискивала все время новые источники обогащения. На ее дворе появлялись то свиньи, то кролики, то куры или гуси, которых она выкармливала для продажи. Вся эта живность требовала немалого внимания, и Домна Даниловна постоянно вызывала на помощь меня и Федьку.

Мы секли для корма свиньям тыкву и свеклу, чистили хлев и курятник, рвали траву для кроликов. Только придешь, бывало, из школы, только раскроешь учебник, а Домна Даниловна тут как тут:

— Ребятушки, кто из вас поможет картошечку в погреб снести? А ну-ка, кто самый быстрый?

Я смотрю на Федьку, Федька — на меня. Нам обоим страх как не хочется ставить рекорды быстроты транспортировки картофеля. Но разве от Домны Даниловны отвертишься?

Восемь здоровенных мешков ожидают нас возле погреба. Даже Федька не может ни одного приподнять, как ни силится. Приходится переносить картошку ведрами.

— Чтоб они у нее посдыхали! — тихонько ругается Федька, имея в виду свиней.

Я ношу молча. Таскаю — аж чуб взмок! «Может, хоть поужинать даст досыта», — утешаю себя. Говорю об этом и Федьке.

— Как же, разевай рот пошире! — сердито отвечает Федька.

Наша хозяйка почему-то уверена, что сытый желудок и наука — вещи диаметрально противоположные. Возможно, это от убеждения, что знания, как и пища, помещаются в желудке; следовательно, чем меньше мы будем есть, тем больше места останется для знаний.

Об этом она нам, понятно, не говорит, но мы и сами догадываемся по тем мизерным, нищенским порциям, достающимся нам на завтрак, обед и ужин.

Вот Домна Даниловна разливает по тарелкам суп. Тарелки такие мелкие, что и ложку не утопишь, а она следит, как бы, упаси бог, не перелить.

— Ешьте, ребятушки, ешьте да поправляйтесь, — вздыхает она, растроганная собственной щедростью.

Вот кладет нам на тарелки по махонькому обжаренному кружочку:

— Мясо-то нынче кусается. Но мне для вас ничего не жаль.

То, что она называет котлетками, — с пятачок. Воробью раз клюнуть.

А тут затеяла пироги печь. Смачный запах сочится по комнатам, и мы с Федькой глотаем слюнки. Смотрю в учебник, а перед глазами вместо параллелепипеда — пирожок. Румяный, из сдобного теста и желтком сверху смазанный. Трясу головой, зажмуриваю глаза — не помогает, пирожок еще заманчивей становится!