И, однако, интерес Уинни к Роне, как я заметил, с самого начала носил какой-то двойственный характер: наполовину, если не больше, это был чисто практический интерес, а в остальном — искренняя, платоническая симпатия, но не более того. Он вообще был человек не слишком чувственный. И действительно, насколько я мог заметить, Рона и все связанное с нею интересовало его в значительной степени потому, что близкое знакомство с нею могло как-то помочь нам — ему и мне (содружеству двух писателей, пытающихся пробить себе дорогу), доставить какие-то удовольствия и удобства. И это было не последней из причин, заставлявших его дорожить отношениями с Роной. Я уверен, что Уинни ставил Рону гораздо ниже нас обоих и по умственному развитию и по душевному складу; он знал, что она его во многом не понимает и только одержима неукротимым стремлением стать чем-то для него: пусть он сделает из нее, что пожелает, все равно что, лишь бы это соответствовало его идеалу. А Уинни (я это понимал, и она сама тоже понимала) больше всего ценил ее за то, что она богата и готова разумно и практично тратить свои деньги ему на пользу.

С другой стороны — и мне часто думалось, с какими, наверно, терзаниями, — он не раз задумывался о том, как плохо и трудно пришлось бы нам одним, то есть без помощи Роны. Что касается меня, то я писал такого рода вещи, которые вряд ли можно было скоро продать издателям и которые не обещали большой материальной выгоды. Помимо этого, в нашей совместной работе я всегда старался ускорять темпы, Уинни же, особенно теперь, склонен был работать с прохладцей. А почему бы и нет? Ведь у Роны есть средства. Она постоянно говорила о развлечениях и то затевала загородную прогулку на субботу и воскресенье, то уговаривала нас поехать к морю или в горы. Поездки эти доставляли большое удовольствие Уинни и нам с женой, хотя сама Рона иногда не могла оставаться с нами до конца. Не все ли равно — лето или осень? Почему бы не наслаждаться, пока есть возможность?

При всем том я чувствовал тогда, как, впрочем, чувствую и теперь, что Рона бывала с избытком вознаграждена, когда ей, хотя бы и недолго, удавалось побыть в обществе Уинни — этого обаятельного, жизнерадостного мечтателя и поэта. Где и когда еще могла она найти человека, подобного ему, наслаждаться его присутствием, слушать его речи, видеть его улыбку? Как она восхищалась им! Какой красивый у него лоб! Какие ясные, синие глаза! А щеки и губы румяные, как у херувима! И при этом он был настоящий философ, убежденный оптимист, прямо второй Платон; слушая его, самый отчаявшийся человек воспрянул бы духом. Поистине этот юноша был гипнотизером, — мелодией своего голоса, красками и музыкой своей фантазии он, словно магическими заклинаниями, убаюкивал разум и уводил в царство мечты, в область непостижимого и таинственного. Но и в область трагедий, да, да, ибо, как у самого Шелли, его светлый путь шел через трагедии... других людей.

С самым искренним сочувствием я вспоминаю теперь тревогу Роны, ее попытки извлечь все, что можно было, из создавшегося положения. Все ее усилия тогда и позднее, казалось, были направлены на то, чтобы соблазнить Уинни перспективой постоянного комфорта и даже роскоши. Она даже решила помочь его жене и ребенку, — по-моему, она хотела таким образом привязать к себе Уинни. И вскоре последовало очень великодушное предложение: пусть он разрешит ей дать воспитание девочке, отдать ее в школу, а жене можно посылать ежегодно известную сумму денег. В первую минуту оба эти предложения были решительно отвергнуты, но потом, если я не ошибаюсь, были приняты, — во всяком случае семья Уинни получила какую-то материальную поддержку. Кроме того, как я вскоре заметил, Уинни завел себе новые костюмы, новые ботинки и новую шляпу, и притом гораздо лучшего качества, чем все, что он мог позволить себе раньше. Я не преминул сделать из этого некоторые выводы.

Однако, попав в такое затруднительное положение и оказавшись перед выбором — причем у него не было ни желания, ни воли разорвать отношения ни с ней, ни со мной, — Уинни стал придумывать способ, как удержать нас всех вместе. И когда прошла зима и наступила вторая весна нашего знакомства с Роной, он, наконец, нашел этот способ. В один прекрасный день он внезапно объявил с веселым, решительным видом, который всегда придавал такое своеобразие и убедительность его открытиям и затеям, что вокруг Нью-Йорка ведь немало прекрасных уголков на море и в горах; стоит только нам четверым выбрать подходящее место (впрочем, Рона, вечно занятая в городе, сможет бывать с нами лишь урывками), и мы могли бы немедленно отправиться туда и восхитительно провести время, продолжая при этом усиленно работать. Правда, я с грустью вспоминаю, что с тех пор, как появилась Рона, мы стали работать гораздо меньше. Плохо то, что Рона и на этот раз, по обыкновению, хотела платить за все, а это было уже слишком. Я сразу же отказался. Но Уинни и Рона продолжали настаивать. Они все обсудили. Это так просто. Она собиралась снять или построить где-нибудь на лоне природы маленький домик. Ну мог ли я отказаться от этого? Ведь в то время мы оба мечтали написать по роману. А где могли мы найти более идеальные условия для совместной работы? Предложение было действительно слишком заманчивым, чтобы отвергнуть его, тем более что Уинни и Рона так настаивали. Я призадумался. Как часто я мечтал пожить у моря! А теперь... шепните полуголодному писателю с Граб-стрит о поездке в горы или на берег моря летом — и вы увидите, как трудно будет вырвать у него отказ. Это предложение таило в себе безграничную романтическую прелесть.

Дальше — больше. В начале весны Уинни объявил мне, что они с Роной, наконец, нашли островок недалеко от берега в Коннектикуте, близ восточной оконечности Фишер-Айленда. Истина заключалась, конечно, в том, что Рона, которой он подсказал подобную мысль, сама отыскала этот маленький островок, принадлежащий одному миллионеру, владельцу хлопчатобумажных фабрик, и взяла его в аренду на несколько лет. По словам Уинни, они с Роной уже заключили договор с местным подрядчиком на постройку маленького домика, причем Уинни немедленно описал мне все подробнейшим образом, чтобы получить мое одобрение. Наконец несколько недель спустя, в один прекрасный день он явился и сообщил мне, что дом уже построен, все готово и мы оба можем туда переселиться. Рона сможет приезжать к нам лишь раз в две или три недели на субботу и воскресенье. Остальное время мы будем там вдвоем. «Вот увидишь, — уверял он меня, — там великолепно! Эдем! Рай земной! Нет, подожди! Мы сможем гулять, кататься на лодке, работать, мечтать, лежать в гамаке или сидеть в удобном кресле и глядеть на проходящие мимо корабли. Ого-го! А чайки-то! А маленькие парусники! А легкий прохладный ветерок! А великолепные виды! И не вздумай отказываться. Это было бы просто глупо — не поехать в такое место».

И все-таки меня мучили сомнения. Я относился к этому критически прежде всего потому, что тут был явный привкус паразитизма. Как могли мы — и он, и я, и моя жена — так легко принять приглашение Роны, не имея возможности хоть в какой-то мере отплатить за него? Мало того: ведь Рона не любила меня, и мы с ним оба знали это. Да и как могла она меня любить, ведь я был ее соперником, я оспаривал у нее привязанность Уинни! Да разве она не приготовила этот уютный уголок для себя и для него? Это все добром не кончится. Тем не менее Уинни твердил, что я совершенно не прав. Рона относится ко мне очень хорошо. Правда, она ревнует его ко мне, но это пройдет. Время сгладит все шероховатости. Она поймет, наконец, что мы необходимы друг другу, что врозь мы не можем работать. Нам нужно держаться более тактично, и мы это оба сделаем, он и я.

И вот, когда все было устроено, я в конце концов отправился туда; Рона не могла приехать раньше, чем через три недели, моя жена тоже (ее задержала поездка на Запад). Я попал в настоящую страну чудес — синее море, чайки, паруса, корабли, все удобства и даже роскошь, какие только можно найти в маленьком домике на острове: плетеные стулья, деревянные качели между скал, гребная шлюпка, четырнадцатифутовая парусная яхта и прелестный песчаный пляж с подветренной стороны острова, где можно было купаться. А на другой стороне, в какой-нибудь миле или двух от нашего порога, по проливу шли океанские пароходы и другие суда.