Я вспыхнул от негодования: я ни в чем не провинился и просить прощения не буду. Товарищи решили не говорить со мной в течение сорока дней — пусть так. Обойдусь без их разговоров.

— Но я должен предупредить тебя, — продолжал Бернавуа, — что если осужденный вздумает бороться, срок наказания удваивают… утраивают! Иногда карантин длится целый год.

— Пусть длится год.

— Не ограничиваются тем, что молчат…

— Что еще делают?

— Мало ли что!

— Однако?

— Увидишь! Кажется, приготавливаются.

— Ну что же, увидим!

И вот началась форменная травля. Один попрекает меня бедностью, потому что его родители имели хорошие средства; другой — трудом моей матери, потому что его мать ничего не умела делать; третий — тем, что у меня нет отца, потому что у него было их, может быть, два и т. д. Первые свойства, которые я открыл в зародыше у людей, были: несправедливость и жестокость.

Но я решился не смиряться ни под каким видом. Как бы то ни было, а тяжело в десять лет воевать с неприязнью целого класса и защищаться, не имея другого оружия, кроме сознания своей правоты!

VIII

Стал я учиться еще прилежнее. В рекреации старался разговаривать с классным наставником, который отлично понимал, что происходит, и втайне жалел меня, но бедняк зависел от своего места и поневоле дорожил им; он не смел заступиться за меня открыто! Он охотно говорил со мной, помогал мне учиться — и за то спасибо. Под старость этот несчастный человек спился и лет пять тому назад умер в нищете. Я похоронил его.

В обширном дворе нашем было местечко, отведенное когда-то директором под грядки для воспитанников, желавших заняться садоводством. Но любителей находилось мало, и грядки были в пренебрежении. Классный наставник посоветовал мне попросить у директора позволения заняться культурой цветов и овощей. Я с радостью ухватился за эту мысль, получил лопатку, скрябку и семена.

Можете судить, в какую ярость пришли мои преследователи, убедившись, что наказание их не приводит меня в отчаяние. Главным подстрекателем явился, конечно, Андрэ Минати. Откуда черпал этот бледный, тщедушный мальчик такую энергию для поддержания своей недетской злобы? Не был ли его отец рабовладельцем в Америке, и не унаследовал ли сын привычку наслаждаться страданием ближнего?

Мне не давали покоя даже ночью: только я засыпал, в меня летели подушки, книги, все что попало; часто, приходя ложиться спать, я находил мои простыни и одеяло вымоченными. Что делать? Жаловаться? Фискальство претило мне — я молчал.

В столовой устраивали так, что блюдо доходило до меня пустым — не раз довольствовался я куском хлеба и водой вместо обеда.

Грядки мои затаптывались, посаженные отростки и семена вырывались и раскидывались; когда я работал, в меня бросали камнями. Война велась непрерывная, ожесточенная — я жил под гнетом смертельного страха, и это сказывалось на моем характере и здоровье.

Однако я и матери не жаловался: она заплатила за полгода вперед, и я знал, что деньги не достаются ей даром.

Некоторые воспитанники из моего класса не принимали деятельного участия в войне; но так как их было немного, то и заступиться они не могли и довольствовались пассивной ролью.

Раз мне устроили баррикаду на лестнице и потушили лампы; я упал и сильно расшибся. Пришлось начальству вступиться — доложили директору. На следующий день г-н Фремин пришел в класс и прочел строгую нотацию, угрожая наказанием и даже исключением зачинщиков. Он громко спросил у меня имена преследователей и дал мне право назначить им наказание — но я никого не назвал. Он воспользовался этим, чтобы похвалить мое великодушие и уколоть моих маленьких врагов.

Директор был, видимо, растроган; я плакал и втайне надеялся, что мученья мои кончены. Несколько дней мне дали действительно вздохнуть. Не мешали есть, спать, работать в садике.

Мои требования не шли дальше этого!

IX

Раз утром я прилежно работал в садике, как вдруг до слуха моего долетело знакомое и дорогое имя. Двое товарищей, Минати и еще другой, шли мимо и разговаривали между собой. Я невольно прислушался: рассказывалась какая-то история, героиня которой называлась Фелисите. Фелисите — было имя моей матери, и рассказчик как-то особенно выкрикивал его, проходя мимо меня, прибавляя непонятные для меня эпитеты, вероятно, оскорбительные. Я только расслышал, что дело шло о каком-то любовном приключении.

Когда мы вернулись в класс, один из учеников обратился к наставнику с вопросом:

— Скажите, пожалуйста, какое прозвище носил Дюнуа?

— Орлеанского подзаборника.

— Что такое подзаборник?

Наставник подумал с минуту и ответил:

— Это ребенок…

— Не имеющий отца! — подхватил кто-то из класса.

Я навострил уши. Ведь у меня не было отца!.. К тому же взгляды товарищей с насмешкой устремились на меня.

«Ну что же? Значит, и я подзаборник!» — подумал я, хотя решительно недоумевал, что это значит и почему так позорно иметь только мать и быть ей всем обязанным.

— Как же это можно не иметь отца? — продолжал допрашивать первый мальчик.

— Молчи, скотина! — раздался вдруг голос с одной из скамеек.

Это произнес Константин Риц, молчавший до сих пор и не принимавший участия в войне со мной.

В первый раз один из товарищей решился громко заступиться за меня.

Все замолчали. Я даже пожалел: так я не узнаю, что значит подзаборник?

Я открыл лексикон и нашел следующее объяснение: «Ребенок, рожденный вне брака». Но и это мне ничего не объяснило. Разве товарищи мои иначе рождены, чем я? Вероятно, если меня преследуют за это различие. Однако я и сильнее, и умнее многих из них… Но их навещают отцы, а у меня нет его! Вот в чем вся беда!

С этого дня начались приставанья на эту тему. Меня прозвали: «Дюнуа», а кто-нибудь из товарищей играл роль «Фелисите». И чего-чего не говорилось. Боже мой! В то время многие слова, выражения, намеки были мне непонятны, но теперь, вспоминая их, я с содроганием спрашиваю: каким образом может быть так развращен и загрязнен ум детей, старшему из которых едва ли было тринадцать лет?!

X

Довольно подробностей, не так ли? Они отвратительны, и вы, пожалуй, подумаете, что я преувеличиваю, чтобы выставить себя в лучшем свете, возбудить вашу жалость? О Боже, нет! Напротив, я рассказываю в общих чертах, тогда как изобретательностью моих маленьких мучителей можно было бы наполнить несколько глав! Конечно, я мог бы вовсе не упоминать об этом тяжелом периоде моего детства, тем более что он бледнеет по сравнению с последующими событиями, и я давно должен был бы простить моим неразумным, малолетним врагам!..

XI

Так нет же! Я не простил!

Душа моя никогда не могла вполне отделаться от этого первого впечатления людской жестокости, и я не желаю казаться лучше, чем я есть на самом деле.

Позже случаю угодно было свести меня с некоторыми из школьных товарищей, преследовавших меня, — они забыли, как и подобает обидчикам, все прошлое, выказывали себя горячими почитателями моего таланта, заискивали передо мной! Но я не мог принудить себя пожать их протянутую руку… Вспомнили ли они тогда свою вину? Сомневаюсь. Скорее обвиняли меня в гордости, решили, что я зазнался от успеха! А я просто помнил прошлое и не прощал…

Но если сердце мое отказывается простить, то рассудок находит смягчающие обстоятельства.

Дети повторяют то, что слышат от старших; большинству моих одноклассников никто в семье не внушал милосердия и участия к ближнему… Откуда им было научиться этому? Они находили мое происхождение позорным и, не стесняясь, заявляли об этом. Понравиться им я не сумел, держа себя независимо, и не просил пощады, потому что не чувствовал за собой вины.

А вина была. Не моя лично, и не только детям, но и развитому обществу долго еще не распутать рокового вопроса о незаконных детях!