Мари слушала ее, улыбаясь.

— Ах, — добавила Клементина, — если мне жаль чего-нибудь, так это милую подругу, которой подобную я не встречу никогда, быть может, и которая не задумалась бы пожертвовать для меня жизнью.

— Об этом-то именно я и сожалею…

— Тогда как я еду с тобой…

— Ведь на два месяца только.

— Будет с тебя. Случись, что я буду всюду и везде вместе с тобой, я надоем тебе до крайности. Послушай, милая Мари, ты знаешь мой веселый характер, так поверь мне, что только с веселой точки зрения и можно хорошо рассмотреть свет, и быть сострадательным к его недостаткам, и не огорчаться его неблагодарностью. Мы проведем целых два месяца вместе; будем любить друг друга, будем бегать по лесам, как сумасшедшие, без сожалений и страха; пройдут они, и мы расстанемся: ты поедешь в Париж, я вернусь сюда. Некоторое время ты будешь писать мне о новых для тебя радостях, о новых торжествах, потом у тебя не будет времени и на это; я же буду писать тебе постоянно, потому что буду скучать, по крайней мере, по 12 часов в сутки; но я буду довольна, зная, что ты счастлива. Однако пойдем укладывать наши вещи.

Молодые девушки прошли сад и поднялись в свои комнаты.

— Надо сделать опись, — сказала Мари.

— Я требую добровольного забвения книг по истории и географии, — заметила Клементина, — а также и все английские, немецкие и арифметика должны быть забыты. Теперь я хочу растворить двери, чтобы мы могли укладываться и разговаривать.

Их комнаты были смежные. Комната Мари была угловая, в три окна, завешенная белыми гардинами, стены были покрыты серыми обоями с нежно-голубыми цветочками; молодая девушка уставила здесь фортепиано, комод, пюпитр и стол. Правда, остающееся свободное пространство было весьма мало и потому еще менее, что два кресла, которые Мари не знала куда деть и которые, не имея определенного места, беспрестанно переставлялись. К счастью, кровать помещалась в нише, иначе не было бы возможности сделать ни одного шага, не наткнувшись на что-нибудь, а между тем здесь все дышало тем благоуханием, которое придается присутствием женщины. Открытое фортепиано, казалось, еще издавало звуки; наброшенный эскиз улыбался с пюпитра: книги, ноты, зеркало, распятие и цветы дополняли убранство этой комнаты — скромного и таинственного убежища мыслей и грез очаровательного ребенка. Вдыхая запах этих цветов, молясь перед распятием, смотрясь в это зеркало, оно предавалась надеждам, мечтам и женскому тщеславию. Тот, кто был бы в состоянии читать в этом юном сердце, прочел бы прекрасную книгу. Мари придвинула стул к комоду, села, открыла ящики и выложила на стол вещи, которые она хотела взять с собою.

Интересно видеть комод молодой девушки: все лежит в нем в каком-то особенно кокетливом порядке. Тут нет еще ни дорогих гипюровых кружев, ни роскошных шалей, этих будущих богатств женщины; их заменяют покуда простенькие кисейные платьица, красиво сшитые шелковые переднички, миленькие чепчики с голубыми или розовыми ленточками, которые надеваются перед зеркалом в тот час, когда не скрывают ничего от стен, и которые, что ни говори Расин, не все имеют способность видеть.

Но кто же разгадает мысли, которые кипят в этот таинственный час в женском сердце; кто может знать, как скоро окрыляются эти птички уединения, которые называются грезами? Кто знает, например, о чем думала Мари в те часы, когда она садилась у окна своей комнаты, прислушиваясь к утихающему мало-помалу городскому шуму и глядя посреди этого безмолвия на лампу, освещавшую дортуар. Мы, со своей стороны, убеждены почти, что необыкновенный аромат весенних вечеров не столько принадлежит благоуханию цветов, принесенному ночным ветерком, сколько неясным девичьим грезам. Да, эта комната была двухлетним свидетелем невинных мечтаний, и с нею-то теперь Мари расставалась. Через несколько минут Клементина подошла к ней.

— Я готова, — сказала она, — и хочу помочь тебе.

— Поторопимся, — отвечала Мари, когда присутствие веселой подруги напомнило ей о действительности.

— Сперва белье, потом платья. Я удивительно скоро умею укладываться, особенно когда это нужно, чтоб уехать отсюда, ну, а когда придет время возвращаться — это другое дело; тогда я решительно не буду знать с чего начать. Шляпки мы оставим на виду до самой минуты отъезда — чтобы они отгоняли печальные мысли. На что похожи эти шляпки? В них можно поместить целое семейство. Право, когда мы отправляемся по воскресеньям к обедне — мы все имеем вид грибов. Какой эффект произведем мы, приехав к твоей маман! Я думаю, что, по крайней мере, 6 или 7 лет тому назад выдумана такая мода, если она была когда-нибудь выдумана. А как подумаю, что мне еще целый год остается носить ее… Ай, милая Мари!

И прелестная девушка, надев шляпку своей подруги, нехотя разделившей эту веселую выходку, посмотрелась в зеркало и разразилась звонким смехом.

— Теперь примемся за книги, — сказала Мари.

— Ты все берешь с собою?

— Все; мне хочется сберечь их.

— Как учебники?

— Нет, как воспоминание.

— Так свяжем их — вот «Краткая арифметика» и «Грамматика» Ломонда — эти три книги побереги, пожалуйста, я тебе советую, — слог их так прекрасен и содержание так глубоко…

— Ну, давай сюда, давай.

— Мы, кажется, решили оставить их здесь, в уединении, которое им так прилично.

— Я изменила намерение, — сказала Мари, — но я их и не раскрою даже.

Очаровательное зрелище представляли эти две головки: бледный свет лампы слабо отражался на их лицах, оставляя некоторые их части в полутени, которую только и можно передать кистью.

— Мы переходим от серьезного к приятному, — возразила Мари, — вот «История достославных моряков» и «Басни» Лафонтена…

— И от забавного к скучному, — продолжала Клементина, — вот «Робинзон Крузо» и «География Франции».

— Спрячем поскорее вот эту! — сказала Мари.

— Я хочу знать ее заглавие!

— «Телемак».

— Хоть бы сжечь. Душка Мари, прошу тебя, позволь мне сжечь его — это мой личный враг.

— За что же ты презираешь его?

— Я его знаю наизусть.

— А, теперь я понимаю твою ненависть, возьми его.

— Это двенадцатый в продолжение трех месяцев; всем, которые попадутся мне, — смерть!

Но, несчастная, ты заставишь сделать их еще новое издание.

Клементина поднесла книгу к лампе.

— Подожди! — вскричала, улыбаясь, Мари.

— Разве осужденный просит о помиловании?

— Нет, но он переплетен в пергамент, и если ты зажжешь его на лампе, то не будет возможности оставаться в комнате.

— Тело уничтоженного врага всегда хорошо пахнет.

Несчастная книга была сожжена без милосердия.

— Перейдем к другим: мы казнили главного, но, может быть, у него есть еще сообщники.

— Поищем — «Поль и Виргиния».

— Они невинны.

— «Сказки» Перольта, — сказала Мари, держа одну из старых книг, напечатанную мелким шрифтом и переплетенную в кожу. — Я не без основания хочу увезти с собою книги, чтобы сохранить воспоминание — когда, быть может, наступит тяжкое время — о времени лучшем. Вот одна из них, с помощью которой я нисхожу в мое прошедшее. Эта книга — мое детство; ее подарила мне бабушка, когда мне было всего пять лет. Каждый раз после обеда мы собирались в гостиной, она помещалась в креслах, я садилась у ее ног; детство и старость любят сближаться и мешать надежды с воспоминаниями; я склоняла голову на ее колени, она рассказывала мне о Синей Бороде! Бедная женщина! Она, как и другие, имела и радости, и печали и, набросив покрывало забвения на прошедшее, не знала другого счастья, как рассказывать мне, ребенку, волшебные сказки, потом, окончив рассказ, старушка целовала меня, няня отводила спать, а на следующий день снова повторялось то же. Когда я выучилась читать, бабушка дала мне эту книгу, и большей радости, какую она доставила мне этим подарком, я не помню. Каждый вечер я была около нее; читала и гордилась, потому что в свою очередь передавала ей прочитанное. Но так как это было всегда по вечерам, т. е. при огне, то я всегда ошибалась в цвете и голубая птица, представляешь, мне казалась зеленой! Чудные были те вечера со своим однообразным счастьем, возможным и доступным только детству. Помню я, как вскоре потом постигло меня первое горе, которого я еще тогда почти не сознавала; помню, как весь дом погрузился в траур. Поцеловав меня, по обыкновению, бабушка моя заснула в своем кресле и заснула навеки; она тихо и спокойно перешла от жизни к смерти, с земли на небо, как праведная душа, у которой не было ни сожаления к прошедшему, ни страха к будущему. Большое кресло опустело; я много плакала; потом все забылось… Я вырастала, меня отдали в пансион, и я храню эту книгу — как залог потерянной любви, которая, однако, я надеюсь, не совсем меня оставила.