Но голос в телефонной трубке был чужой, не Пьера. Мне позвонил офицер полиции из шестнадцатого округа.

– С прискорбием сообщаю вам, мадам, что ваш супруг…

Я плохо помню, что он говорил потом. Его слова казались мне пулями, но прилетали они в сто раз медленнее, чем обычно, – так медленно, что я чувствовала, как каждое слово пронзало мне грудь и разрывало сердце.

Тело Пьера было заклинено между грузовиком и новеньким серым «Рено». Когда его сбил грузовик, он слетел с велосипеда и ударился о легковушку. Медики сказали, что он умер мгновенно. Без мучений.

В тот вечер я вскочила на свой велосипед и поехала на ту улицу, где он сделал последний вдох. Там я упала на колени, увидев самую душераздирающую сцену в моей жизни: страшно искореженный велосипед валялся среди розовых лепестков пионов, рассеянных по булыжнику. Вероятно, они остались от огромного букета.

Сюрприз для меня.

Я потеряла маму, а теперь Пьера. В меня словно дважды ударила молния. После того вечера в моей жизни были темные моменты, когда мне казалось, что я больше не могу жить. Много раз я глядела вниз через край балкона, мечтая о быстром избавлении от невыносимой боли, и меня удерживала только маленькая жизнь, росшая у меня внутри. Папа помогал мне всем, чем только мог. Он кормил меня с ложки бульоном, когда я не могла есть сама, страдая от депрессии или дурноты. Он держал меня в своих объятьях, когда я плакала так, что намокал воротник его рубашки.

Но Кози, моя милая Кози оказалась целебной повязкой, в которой так отчаянно нуждалось мое сердце. С ней я смогла жить дальше, и я жила. Ради нее я просыпалась утром, о ней молилась перед сном. Благодаря ей я могла видеть красоту в каждом дне, даже в таком, как этот.

– Bon après-midi, – поздоровался Ник, наш рассыльный, появившись в дверях. Ему было лет двенадцать, и он был очень рослый для своего возраста. Приятный, работящий мальчишка, он работал в нескольких местах, в том числе в «Жанти» и в соседней пекарне, помогая своей семье сводить концы с концами.

Кози порозовела. Я знала, что она влюблена в него, но помалкивала, чтобы не смущать девочку.

– Сегодня нужно что-нибудь отнести, месье? – спросил он.

Папа кивнул и протянул ему цветочную композицию.

– Я побежал, – сказал Ник, улыбнулся моей дочке, погладил ее по голове и выскочил из лавки.

Кози сияла, глядя ему вслед, потом повернулась ко мне и дернула за фартук. Я поглядела на свою малышку.

– Можно я поиграю с парке с Алиной? – спросила она.

Папа озабоченно вскинул голову.

– Восьмилетнему ребенку не стоит играть в парке в такие времена. Ей…

– Все нормально, папа, – перебила я, пока он не сказал что-нибудь такое, что могло напугать дочку. Конечно, я разделяла его опасения за наш оккупированный город, но в то же время остро чувствовала, что Кози должна быть ребенком, жить открыто и беззаботно, насколько это возможно, даже если мир вокруг нас начнет рушиться на наших глазах. Несмотря на папины тревоги, я изо всех сил старалась оградить ее от страха. Ее жизнь спасла мою собственную и придала моему существованию новый смысл. Взамен я старалась раскрасить ее жизнь в цвета радости и счастья. Я устраняла тревоги, направляла свет туда, где сгущался мрак.

В парке с ней все будет нормально. Он сразу за углом. И какими бы жестокими ни были эсэсовцы, мы пока не слышали ни одной истории о том, что немецкий военный причинил зло французскому ребенку. В мире все-таки еще сохранилась порядочность, и пока она была, я буду верить в нее.

– Ступай, доченька, – сказала я, игнорируя папу. – Но к шести возвращайся. Будем обедать.

Кози поцеловала меня, выскочила из лавки, побежала вприпрыжку через улицу и скрылась за углом.

Папа недовольно что-то пробормотал.

– Что? – спросила я, прижимая руки к груди. – Ты не согласен с тем, как я воспитываю ее? Так и скажи.

Он долго молчал. Потом посмотрел на меня, и я увидела в его глазах нежность, а не возмущение.

– Просто я очень люблю ее, и тебя. Я не смогу… – Он замолк, справляясь со своими эмоциями. – Я не смогу… жить, если с вами что-нибудь случится.

Я подошла к папе, положила руки ему на плечи и поцеловала в обе щеки.

– Ох, папа, я знаю, что ты беспокоишься. Но ничего с нами не случится. Все будет нормально. Мы будем с тобой всегда.

– Ты такая же, как она, – улыбнулся он.

Я знала, что он имел в виду маму, и для меня это был лучший комплимент.

– Ты смотришь на все так же, как она. Всегда сквозь розовые очки.

– Так приятнее, – усмехнулась я.

Услыхав звяканье дверных колокольчиков, предупреждающих нас о посетителе, мы обернулись. В лавку вошел незнакомый немецкий офицер, к тому же высокого ранга, судя по его нашивкам.

Ростом он был выше тех, которые обычно заглядывали к нам, под два метра, и необычайно широк в плечах. У него были темные волосы и квадратная челюсть. Глаза холодные, как сталь, а от фигуры падала грозная тень на пол нашей лавки. Я встретила его жизнерадостным bon après-midi точно так же, как всех наших клиентов. Это был мой личный бунт – я не заискивала перед немцами и относилась к ним с безразличием.

Он что-то буркнул мне, и я не торопилась с ответом.

– Чем я могу вам помочь? – спросила я наконец.

Он игнорировал меня и медленно обошел лавку, подозрительно проверяя каждый угол, словно шпионы сидели в наших цветах, прикрываясь лепестками. Он вытащил из вазы красную розу, понюхал и швырнул на пол. Мы с папой встревоженно переглянулись.

– Что случилось с розами? – спросил офицер на хорошем французском, хоть и окрашенном сильным немецким акцентом. Вопрос был обращен скорее к нему самому, чем к нам. Ни папа, ни я не осмелились ответить. – В Фатерлянде роза пахнет как… роза. Эти французские розы пахнут как говно. Французское говно.

Я раскрыла рот, но офицер опередил меня.

– А это? – спросил он, показывая на ведерко с гортензиями, разными, лиловыми и розовыми. В это время года их было очень трудно найти, если у тебя нет контактов с лучшими садовниками на юге. – Что за дрянь?

– Гортензии, – ответила я. – Показать вам их в букете? Они мило выглядят с веточкой…

– Нет, – буркнул он и перевел взгляд на папу. Подошел ближе к прилавку, где стоял папа. Слыша его тяжелые, медленные шаги, я почувствовала, как меня бросило в жар. – Как ваша фамилия, месье?

– Клод Моро, – ответил папа. Если он и встревожился, то не подал вида. А у меня в груди бешено стучало сердце.

– Моро, – повторил офицер. – Правильная французская фамилия.

Папа молчал с бесстрастным лицом.

Офицер засмеялся каким-то своим мыслям.

– Фюрер любит французов, поэтому мы пощадили Париж. Скоро он будет тут жить, его резиденция будет недалеко отсюда. Французы, они, скажем так… особый народ. – Он повернулся ко мне. – И я могу добавить, что весьма привлекательные.

Меня начинала бить дрожь, и тогда папа нарушил молчание.

– Месье, если мы можем помочь вам с заказом, пожалуйста, назовите ваши пожелания, чтобы мы могли приступить к работе. – Это прозвучало как предложение услуги и одновременно как мужское предостережение. Если мы всегда настораживались, когда к нам в лавку заходили немецкие военные, то тут я впервые не на шутку испугалась.

– О да, – сказал он, глядя на папу, потом перевел взгляд на меня. Кажется, его что-то забавляло, что-то непонятное для нас с папой. – Вы можете мне помочь. – Он направился ко мне и остановился до неприятного близко. Протянул ручищу к моей ключице и провел пальцем по золотой цепочке, подарку Пьера. Потом улыбнулся папе. – Я возьму две дюжины этих говенных роз. – Захохотал. – Француженки их любят.

Я кивнула. У меня дрожали руки, когда я доставала розы из ведерка и несла их к прилавку, чтобы папа собрал из них букет.

– Как твое имя? – спросил у меня офицер.

Я поглядела на папу и снова на него. Я понимала, что нет выбора и мне придется ответить на его вопрос.

– Селина, – сказала я наконец.