— «Унитаз» — это тоже весомо, — съязвила Катастрофа, наливая воду в чайник. — Мам, папа увиливает.

— Ничего подобного, я рассуждаю вслух, — живо возразил папа.

— Тогда хватит болтать, и объясни, ради всего святого, зачем Арчеру нужны от тебя две тысячи слов!

— Полагаю, Арчеру они и не нужны. Наверняка это шуточки Маунтджоя, — ответил папа.

Он сцепил руки над головой и задумчиво уставился на собственный живот — мягкий круглый холмик, выпирающий из-под свитера.

— Хотя если поразмыслить… — протянул папа. — Когда-то, лет восемь назад, Маунтджой упоминал какого-то «вышестоящего». Я и позабыл. Но вообще-то, насколько я понимаю, это была шутка. Маунтджой решил таким образом исцелить меня от творческого кризиса. Маунтджой ведь порядочный человек, он ни в чем подозрительном не замешан. Я с ним познакомился на гольфе незадолго до рождения Говарда — у меня тогда приключился мучительный творческий кризис, я ужасно страдал и всем рассказывал…

— Помню-помню, — кивнула мама. — Молочнику ты дожаловался до того, что он отказался возить нам молоко — лишь бы тебя не выслушивать.

— Но мне и правда было худо! — жалобно проговорил папа. — Вы, счастливцы, даже не ведаете, как это невыносимо, когда в голове нет ни одной мысли, а если она и есть, то на бумагу ее почему-то никак не перенесешь. А если и напишешь что-то, каждое слово кажется никчемным и тусклым и каждая фраза упирается в тупик. И тут ка-ак запаникуешь: не пишется — не заработаешь, а от таких мыслей еще хуже. К тому же подобное может тянуться годами, поэтому…

«Какое счастье, что я не собираюсь быть писателем, — думал тем временем Говард. — Изобретать космические корабли, похоже, куда легче».

Тут встряла Катастрофа:

— А я знаю, знаю! Это как когда в школе велят нарисовать древних бриттов, а я не в рисовальном настроении.

— Да, очень похоже, — согласился папа. — Можешь себе представить мое облегчение, когда Маунтджой позвонил мне, вызвал к себе в контору и заявил, будто придумал, как исцелить меня от простоя. Уверял, что знает способ помочь. И ведь не соврал. «Все, что от вас требуется, — сказал он тогда, — это раз в три месяца присылать мне две тысячи слов о чем угодно, на любую тему. Главное — чтобы вы сами их написали, не повторяясь и не перепевая старое, а сочиняли совершенно новое. Обещайте. А сдавать будете прямо мне на работу, в Городской совет». — «Но вдруг у меня и это не получится?» — возразил я. Маунтджой в ответ расхохотался и говорит: «В том-то весь и фокус! Вообразите, будто я в силах — через Городской совет — отключить вам свет, газ, воду и прочее за задолженности, и дело у вас сразу пойдет как по маслу. Да, и еще представьте, что у вас перестанут вывозить мусор. Если вы по-настоящему испугаетесь такой угрозы, запросто накатаете две тысячи слов». И Маунтджой как в воду глядел! Я до сих пор ему признателен. Ведь я тогда пошел прямиком домой и снова принялся писать как одержимый. В тот же месяц я написал «Настырную мантикору» и черновой вариант «Непреклонного» за считаные…

— Постой-постой, — наморщила лоб мама. — Но если ты на протяжении тринадцати лет раз в три месяца шлешь Маунтджою по куску текста, а тот сдает их Арчеру, то сколько же этого добра у Арчера накопилось? И что Арчер с ним делает?

— Пап, а если Арчер все это издает? Тогда он здорово на тебе нажился!

Папа помотал головой, но как-то неуверенно:

— На таком не наживешься, Говард. Ему я всегда писал разные глупости, которые вряд ли кому придет в голову публиковать. И в большинстве случаев это всего лишь обрывки, незаконченные фрагменты. На четырех страничках особенно не развернешься. Ну вот взять хоть прошлый год — я послал Маунтджою рассуждение на тему «Если бы кролики стали плотоядными». А в последний раз накропал про старушечий бунт на Мукомольной улице.

— И что ты про них придумал? — вмешалась Катастрофа, которая наконец-то принесла, плюхая переполненной кружкой, слабенький серенький чай.

— Они дрались сумочками, — ответствовал папа. — Спасибо.

— Да я про кроликов, глупый ты мой, — раздосадовано объяснила Катастрофа.

— Разумеется, я заставил их питаться мышами, умная ты моя, — сказал папа. — Нет, Говард, если бы такое кто и напечатал, я бы не упустил. Уверяю тебя, ни буковки не издали.

— И ты впервые задолжал слова Маунтджою?

Папа вновь помотал головой:

— Нет, они впервые затерялись. Хотя мне уже неоднократно случалось просрочить и сдать позже, но Маунтджой ничего не говорил, только вот однажды… — Папа озадаченно уставился в чашку. — Тогда только-только родилась Катастрофа. Уж ты-то помнишь, Катриона. Она не давала нам спать ночи напролет, и я так вымотался от недосыпа, что мне было не до писания, я каждую свободную минуту старался прикорнуть. И вдруг в доме поотключалось буквально все: мы сидели без света, тепла, воды, да еще и машина не заводилась.

— Как же мне не помнить, — вздохнула мама. — Говард мерз так, что плакал не меньше Катастрофы, а уж стирки сколько копилось… Нам тогда никто из ремонтников не мог сказать ничего путного — электрик, сантехник, газовщик только руками разводили: вроде бы все в порядке, но отчего-то не работает. Что это было?

— Я сходил тогда к Маунтджою, — признался папа. — Просто из суеверных соображений. Отлично помню, как он был озадачен — пробормотал, что его начальник не так терпелив, как он сам. Потом засмеялся и сказал: «Напишите обычную порцию слов, глядишь, все и починится». Я написал — и, пока работал, оно все и починилось. Я так и не понял, что тогда произошло. И до сих пор не пойму.

Папа поднес чашку ко рту, и Катастрофа впилась в него нетерпеливым взглядом.

— И не пойму, откуда этот Арчеров Громила узнал… — Папа поставил чашку на стол. — Катастрофа, я забыл сказать: сыпать в чай соль тоже запрещено. Что ты натворила с чашкой?

Он поднес чашку к свету. На боку у нее как будто были процарапаны кривые буквы.

— Это не я, а вовсе даже Громила своим ножом, — оправдалась Катастрофа. — А чай не соленый, там только сахар. Громила швырнул в меня ножом, но нож не швырнулся и остался у него в руке.

— Прекрати пороть чепуху, — строго сказала здравомыслящая мама. Взяла чашку, провела пальцем по выщербинам. — Нет, это не ножом, тут сверху сплошная глазурь, — наверно, дефект был еще в магазине.

— Да нет же, это Громила! — поддержал сестренку Говард. — Я своими глазами видел.

Папа забрал чашку и повертел на свету.

— Тогда что это значит? С одного боку то ли «В», то ли «Б», а с другого — то ли «Э», то ли «3», то ли вообще тройка…

Тут Говард разочарованно понял: папа не воспринимает всерьез историю с Громилой. И мама тоже! Она лишь засмеялась:

— Что ж, Квентин, в другой раз сдавай слова вовремя. Зачем нам Арчеровы громилы? Совершенно незачем.

Отчего-то Говарду полегчало. Громила его по-настоящему напугал. Но поскольку ни папа, ни мама не разволновались, значит все в порядке. Говард поднялся в свою комнату, устроился поудобнее среди родных плакатов с астронавтами и аэропланами и до позднего вечера увлеченно придумывал и рисовал очередной космический корабль, стараясь не думать о Громиле. Но мысли его снова и снова возвращались к загадочным словам, которые папа сдавал Арчеру. Что же Арчер с ними делал? Неужели они так нужны Арчеру, что он вон даже Громилу прислал?

Ночью ударные инструменты, которые Громила накануне вечером внес в прихожую, начали приглушенно погромыхивать. Никто бы и не заметил, если бы не мама, всегда вздрагивавшая от любого шума. За ночь она трижды будила всех — трижды вставала и спускалась в прихожую, чтобы унять неугомонные барабаны. В первый раз мама предположила: «Наверно, это они от проходящих машин». Но ударные упорно продолжали гудеть и подрагивать. Во второй раз мама обложила их носовыми платками. В третий — прослоила носками. Наконец, перебудив весь дом в четвертый и пятый раз, она закутала инструменты во все одеяла, какие только нашлись, но и тогда по-прежнему утверждала, будто слышит их перестук.