Вот он - на льду сидит, возле лунок, с головой укрывшись от ветра целлофановым куколем. Подхожу к нему, спрашиваю:

- Ну чего?

- Молчит... - глухо отвечает мне Сашка, не поднимая куколя. - Вчера просидел весь день и сегодня с утра. Ничего.

Шагаю дальше. Чего приставать... Тем более рыба не ловится. Это для меня баловство. А для него - харч. Не ловится - значит, и жрать нечего.

Оставив Сашку, решил я одним разом спуститься до устья. Речное мелководье позади. Здесь - глубь от самого берега, от подножия, от корневищ тополей, что стоят на обрыве.

Летом тут можно прыгать в воду с разбега. Детвора, для пущей лихости, придумала даже "тарзанку" - нехитрую снасть, всего лишь длинный трос, одним концом укрепленный на толстой, над водой нависающей ветке тополя, а другой конец свободно качается, на нем петля, чтобы руками хвататься. Разбежался, за петлю уцепившись, и - в полет. Бросил петлю и рухнул посередине речки. Чем не Тарзан? Оттого и снасть зовется "тарзанкой".

Постояв возле берега, вспоминая теплое лето, отправился я далее, намереваясь без останова дойти до речного развилка, где влево уходит протока, отделяя от берега коренного просторный остров Голубинский. Там, по уверениям товарища моего, всегда хорошо клюет.

Но нашлись люди не глупее, а главное, шустрее меня. Еще издали, не видя лиц, я уже понял, что это развеселые Рахманы, их племя. Переселенцы из России, Рахмановы прижились удачно, бурно плодясь и полоняя хутор, словно дичина в неухоженном саду. У одного лишь Федора Рахмана десять детей, половина уже сами плодятся, с юных лет. А еще - старый Рахман, а еще Рахмановы дочери, зятья. Словом - орда.

Они и на рыбалку прибыли целым табором. Двое ли, трое возле лунок орудовали, а мелкота шастала по заросшему береговому займищу, что-то промышляя. Уже костер дымил, над ним чернело закопченное ведро. Ох, кто-то на хуторе нынче недосчитается курочек, а может, и овечки.

Рахмановский табор миновал я стороной, но углядел, что возле лунок какая-то рыбешка лежала. Значит, и впрямь на этом месте клюет.

Но шумное соседство меня не устраивало, и я ушел с речки на тихую протоку. Справа тянулся заросший багровыми да сизыми талами песчаный просторный остров, слева - пустынный обрывистый берег. Вглуби его - старые донские груши-"дулины", которые и теперь, по осени, щедро усыпают землю сочными "черномясками", желтыми бергамотами. Скотина их любит, по ночам приходят лакомиться лисы, волки, дикие свиньи. Сейчас вековые деревья одиноко чернеют на белом снегу, на пустой земле, еще полвека назад знавшей иную долю.

Потихонечку брел и брел я старицей, оставляя первый человечий след на просторном заснеженном полотне льда и берега. Даже заячьих троп не было видно, хотя обычно зайцы жируют на Голубинском острове, в зарослях краснотала. Но нынче, другой уже год, много волков в этом углу. Нынешней осенью двадцать овечек да коз волки у чеченца порезали. Местная голытьба пировала, бараниной да козлятиной объедаясь. А год назад, здесь же, серые напрочь вырезали отару в сто голов. Стаю видели не раз, в ней полтора десятка волков. Рыщут. Оттого и заячьих следов нет. Передавили.

Тропу свежую волчью увидел я, сразу признав ее. Это не собачья. Тропа тянула наискось, через протоку, от берега к острову. То ли последних зайчишек пошли гонять, а может, далее, через Дон, к озеру, за дикими свиньями. Вольному воля.

Пусто вокруг: зимняя немая округа, серое небо, ветер. Страха, конечно, нет, но появляется какая-то смутная тревога, оглядываешься, будто чуешь чей-то холодный взгляд. Из вербовых ли зарослей или еще откуда. Озираешься. И с каким-то облегчением видишь невдалеке торчащую из-за бугра маковку дома: шиферную крышу, печную трубу, телевизионную антенну.

Продолжаю путь, и помаленьку на берегу поднимается и встает над округой высокий просторный, в два этажа, да еще с "низами" кирпичный дом.

Прошлой осенью поздним вечером возвращался я с Дона к ночлегу дальней дорогой, которая кружит по лесистому займищу. Листья уже облетели, воздух был напоен их настоянной горечью. Над головой через голые ветки проглядывали звезды. Ночная тьма клубилась по земле, наползая из лесной чащобы.

И вдруг, выйдя на опушку, увидел я вдали, на взгорье, электрические огни. Светили окошки дома, фонари на подворье - целая россыпь. И все это - среди осенней тьмы и безлюдья. Тогда я долго стоял и глядел.

Теперь, зимою, я тоже остановился, глядел и глядел на этот дом. Глядел и вздыхал... Всякий раз, когда я вижу его, на сердце - невольная тревога. Дом новый, добротный. Хозяин все еще строит его. Глядеть бы да радоваться... Но когда вспомнишь, что рядом, что вокруг на многие десятки верст лежит пустая земля... На редких хуторах - старые люди, ветхие домики, лишь бы дожить. Старики умирают, а с ними уходят селения и хутора. Акимов, Картули, Евлампиевский, Тепленький... Глухое безлюдье все шире расправляет крыла, накрывая округу. Даже пеший сюда не всегда пробьется: речка лежит поперек пути.

Но вот поселились: хозяин еще не старый, жена, малый ребенок. А ведь жили в районном центре. Зачем сюда забрались?.. Знает лишь Господь.

Станичный доктор рассказывал, как осенью целый день пробивался он к этому дому, когда заболел здесь ребенок: сначала машиной, которая застряла, а потом пешком по грязи, потом через воду, чуть не потонул. Но вот живут... Дом достраивают. Единственный в этих краях новый дом. Поглядел я на него. Хозяев не видно. На льду - против дома - следы застывших лунок. Рыбачат. Здесь сподручнее: с порога.

А меня голубинская старица нынче хорошим клевом решила не баловать. Менял я места, берега, глубину, наживу, приваду. Печеный хлеб крошил в лунки, сыпал комбикорм и опускал мешочек с толченым подсолнечным жмыхом, от которого такой сладкий дух - как говорится, сам бы ел, да рыбу надо. Если и бралась, то какая-то мелочь: ласкирики в ладошку да страшномордые ерши-"бирючки". А вот красноперок лишь пяток удалось взять. И тоже нежданно, на одном месте, прямо под берегом. Лишь лунку пробил - и сразу взяла взаглот, без поклевки. Одну за одной вынимал. Лишь опустишь, крючок не доходит до дна. Хвать!.. И тянешь. Хорошо идет красноперка, тяжело, упористо, чуешь рукой ее тяжесть.

Пять штук вынул. Увесистых, грамм по шестьсот, в золотистой чешуе, с малахитовой спинкой, пузатенькие, икряные, красные плавники жаром горят на снегу. Не какая-то прощелыга, не худорба вроде чехони, синьги, а мясистая красноперочка, завидная рыба. Но пять штук - и отрезало.

Долбил, долбил лунки. Понятно, что на стаю напал, но куда она сдвинулась? Всю протоку изрешетил. Сбросил теплую куртку в задоре. Так хотелось хоть десяточек добыть. И она ведь здесь где-то, на попасе. Бралась хорошо. Значит, не стоит, кормится. Лишь искать надо.

Уходил на глубь и на берег почти вылазил. Но отказала - и все. Как отрезало.

Не сразу, но пришлось успокоиться. Собрал раскиданные по всей протоке снасти, оделся. Сел на стульчике, горячего чаю попил из термоса. Волненье ушло, успокоилось сердце. А то ведь колотилось. Азарт. Попил чайку, посмеялся над собой. И пошел полегонечку той же старицей, просторной белой дорогой, обнесенной по краям желтым сухим чаканом-камышом. Справа вздымался обрывистый донской берег, слева - алая гущина краснотала, за ним - могучие тополи да осокари. Выше их только небо, зимнее, мглистое. Порой не солнце, лишь оловянный зрак его пробивался через пелену облаков, заливая округу мягким серебряным светом.

Тишина. При ходьбе слышишь, как похрустывает снег под ногой. А когда сидишь возле лунки, зимнее безмолвие смыкается наглухо. В отвычку, это странно. Словно нет в мире шумных городов, дорог земных и небесных, где ревут неумолчные моторы, нет людских голосов и прочего. Лишь застывшая вода, укрытая снегом, в зимней спячке деревья, немая земля, пустое небо. Тишина, сбереженная и словно накопленная за долгие дни и за долгие годы. Здесь, и возле, и там, вдали, за далекими гранями. Кажется, что поведешь рукой - и воздух хрустнет, словно молодой ледок.