С козьего база выйдя, Холюша на гусей зашумел:

- А ну, поднимайтеся! Разлеглися! Позажралися! Ходить поразучилися! Нанесете мне жировых, чего я с ними буду делать!

Он шуганул гусей. Гуси на крыло поднялись и понеслись кругом. Заполошилось все дворовое птичье стадо. Вслед за гусями утки, гневливо крякая, лётом пошли. Куры, кудахтая, бросились врассыпную. Взлетел на плетень рыжий Петька, забил крылами тревогу. Ветер прошел по двору, пух и перо закружилось. И лишь невозмутимые индюшки пикали бесстрастно, глядя на этот содом. Да индюки принялись кровью наливаться и топорщить жесткие хвосты и крылья.

Взяв ведра и коромысло, отравился Холюша за водой, скотину поить. Коз с овечками да телку с бычком он холодной поил, для Зорьки готовил теплое пойло, отрубей ей намешивал.

Из всей животины, что на подворье стояла, Зорька была самой родной, к тому же скоро должна была телиться. Корова жила у Холюши десятый год и еще помнила мать. Но доил ее и ходил за ней всегда Холюша. На плетневом колу коровьего база висела скамейка, на нее садился под Зорьку Холюша, отставляя в сторону деревяшку. На боку у Зорьки была проплешина. Это Холюша при дойке упирался в бок головой, чтобы ловчее сиськи тягать.

Корова была большая, по масти бело-пегая. Такие вот бело-пегие коровы жили у Холюши всегда. И всех звали Зорьками. Славились они на всю округу ведерными надоями, потому что вели свой род от далекой легендарной Звезды Митрони Бочкарева из Назмищи. У Митрониной Звезды была большая, во весь лоб, белая пежина, такие же "чулочки" и хвост. Звезда жила давно, очень давно. Но от плоти ее шли по округе добрые коровки, удоистые, едовые.

Нынешняя Зорька в свой род удалась. И, меняя старых коров или неудоистых, люди старались от Зорьки получить племя. И Холюшина корова, словно на заказ, все годы телилась бело-пежистыми телочками. Всем людям Зорька угождала, а до хозяина дело дошло - подвела. Как ни хороша была корова, но годы свои выживала, и пора было ее менять. Но, словно оттягивая свой неизбежный конец, в последние разы Зорька принесла бычка и телочку, правда, вовсе не ту, какую нужно было, а красную, в быка. И Холюша тревожился. Скрепя сердце красную телочку он оставил, хотя знал, что такого молока, как у матери, от нее не видать: и молочная жила плохая, и ребра частые, и хвост короткий.

И теперь, пока Зорька, сунув морду в ведро, тянула в себя пойло, Холюша ее уговаривал:

- Ты уж не подведи. Чужим людям угождала, телочек приносила, а своему родному не схотела. Другой год уж жду. А переводить тебя все одно надо. Куды денешься, жизня... Матеря вон померла. Сколько уж лежит... Я тоже не вечный. Тоже скоро туды. В ту имению, на бугор... А куды денешься. Положено. Ныне вон ночью, не слыхала, за мной приезжали. Може, по мою душу. А чего, много ли надо? Чекалдыкнут - и конец.

С утробным звуком Зорька дотянула из ведра последнюю жижу, подняла голову, скосив на Холюшу черный глаз с синеватым белком. Подрагивали белесые реснички. Она, казалось, всё понимала. А Холюша точно знал, понимала. Он начал почесывать ее. Зорька вытянула шею, прижмурилась.

- Я на тебя с надёжей. А уж ныне не принесешь, придется Краснуху оставлять. А нежелательно. Не будет у нее молока. По всему видать. В ум не возьму, почему ты кого нужно перестала носить. Либо устарела? Не перебарывает твое нутре против бугая. Вон он какой, черт здоровучий...

2

А в ту пору, когда Холюша возле коровы толокся, шел к нему гость. Шел и матерился. И был тот гость не кто иной, как Митька, колхозный электрик и пьяница. Шел Митька по дороге и в голос Холюшу материл и жену свою Клавдию. Речь его была длинная и для постороннего не совсем понятная. Хотя объяснялось все довольно просто.

Была у Митьки дочь, он ее очень любил. Сейчас дочка в городе, в техникуме училась. Подходили каникулы, и выпадала ей возможность поехать в Москву, на экскурсию. Но нужно было доплатить тридцать рублей, остальные профсоюз давал. Да и с собой на всякий случай деньжонок взять. В общем, нужна была сотня. Митькина жена, Клавдия, жадная была - отказывать не отказывала, а руками всплескивала и слезливо кудахтала:

- Да где же ее взять, такую копеечку. Новыми сто рублей, господи прости... Теми-то тыща... А у меня шесть рублей осталось.

- С книжки сыми, - советовал Митька. - Нечего жмотничать.

- Тебе бы только сымать... Легкая рука... Класть тебя нету. Ты только к Максимову на прилавок кладешь. Вот оттуда поди да сыми. Там мною наложено.

Клавдия скорей бы повесилась, чем с книжки на такое дело сняла. Но была она все же матерью и потому решила денег занять. Тем более два готовых пуховых платка у нее лежали, базарного дня дожидаясь.

Мыкнулась Клавдия в один дом - отказали, и в другом не нашлось. Не держали люди при себе больших денег. Лишние старались на книжки класть. Походила, походила Клавдия и плюнула. "Иди к Холюше, - сказала мужу. - Раз ты такой желанный, иди и кланяйся. А я в его корсачиную нору не пойду. Я еще при живой матери случаем зашла, так досе дурнит".

У Холюши деньги водились. Всякий на хуторе знал, да и по всей округе, что на книжке у него большие тысячи лежат. Ведь продавал он по осени уток, гусей, кур, а теперь и индюшек. Машинами на базар вывозил. Бычков хороших выкармливал, кабанов, овечек. А по скольку пуху начесывал! Так что деньгам Холюшиным люди и счет потеряли.

Держал он денежки и при себе, в доме. На хлеб да на бутылку взаймы не давал, но когда для дела нужна была круглая копеечка и негде ее взять - шли к Холюше. Он не отказывал. Правда, не в одночас давал. Прежде долго жаловался на горевское житье, на тяжкие труды свои, на бессовестного Кольку Калмыкова, который взял пятьдесят рублей, а потом год целый отдавал. К тому же величать нужно было Холюшу в такие минуты Халамеем Максимовичем.

А Митьке выбирать было не из чего, дочку он очень жалел. Пришлось собираться. Хотел по дороге в магазин завернуть, к Максимову, остаканиться, да побоялся. С пьяного языка всякое может сверзнуться.

Вот и шел он по дороге, трезвый, как дурак. Шел и матерился в голос.

- В бога мать... Миллионщики... Революции на вас нету... Суки... Реформу бы хоть какую... В креста бога.