Но зачем? Ведь он знает, полагает, страшится, что письма не дойдут, и пишет для саморастравы (растравной отрады, как выразился бы он, но не поддадимся стилю!). Нелегкое занятие – реконструировать действия и чувства героя, безусловно пышущего настоящей страстью, но неясно, выражающего ли то, что чувствует, или то, что в его времена требовалось чувствовать согласно правилам… Хотя что знаем мы о разнице между страстью ощущаемой и страстью выражаемой, и которая из них первична?

Значит, писал он для себя, и это не литература, а времяпрепровождение подростка, мечтающего о недостижном, страница испещряется слезами, не по той причине, что Она далече. Она составляла собою только образ даже и когда была близко, – а из сострадания к самому себе, влюбленному в любовь…

Вообще – то роман слепить из этого можно, но откуда же, откуда приступать?

Я думаю, что первое письмо он все же сочинил впоследствии, а сперва попробовал понять, где очутился, и это будет рассказано в следующих посланиях. И опять: как понимать дневник, где тщатся наделить наглядностью, при помощи проницательных метафор, нечто осмотренное слабыми глазами в ночное время суток?

По свидетельству Роберта, глаза у него страдали с тех пор, как пуля оцарапала висок в Казале. Допустим; хотя почти вслед за тем он пишет, что подслеповатость развилась из – за чумы. Роберт неоспоримо был деликатного здоровья, и, как я могу судить, вдобавок ипохондрик. Половину его светобоязни мы отнесем за счет черной желчи, а вторую половину спишем на какое – то застарелое раздражение, возможно обострившееся от препаратов господина д'Игби.

Похоже, что все плавание «Амариллиды» Роберт просидел под палубой, отчасти берегясь от света, отчасти прикидываясь, чтобы лучше приглядывать за происходившим на нижних ярусах. Многие месяцы были проведены в полной темноте или при свете лампадки – а затем три дня на деревянной руине под слепящим заревом не то экваториального, не то тропического солнца. Когда его принесло на «Дафну», то по болезни или после пережитого, но света он выдерживать не мог. Первую ночь он провел на кухне, оклемался и отправился смотреть корабль второю ночью, а потом уж так и складывается, как завелось. День его пугает, и не только глаза не терпят света, но саднит обожженная спина. Он отсиживается в логове. Луна, по его описаниям, обворожительная, дарует свежесть ночами, а днем горный свод таков же, как и в других местах. Ночью он разгадывает новые созвездия (именно их он называет героическими гербами и таинственными эмблемами природных тайн). Будто на театральном спектакле, он убеждает себя, что именно таковы будут законы его жизни на долгое время, а может быть, навсегда, и воссоздает Госпожу на бумаге, дабы не утратить ее, но сознавая, что не многое потерял, потому что не много ему принадлежало.

Поэтому он ухоранивается в ночные бодрствования, как в материно лоно, и вдвойне неколебим в намерении не видеть солнца. Может, он подражает венгерским оборотням, или тем из Ливонии либо из Валахии, которые шныряют, неугомонные, от заката до восхода, а по петушином крике укладываются в гроба.

Роберт отправился в экспедицию на второй вечер после высадки. Он накричался сколько нужно, и мог полагать, что на борту нет никого. Однако робел, что придется видеть трупы, обнаружить то, из – за чего, собственно, на борту не осталось людей. Он выступил с великой осмотрительностью, и из писем невозможно понять, откуда начал. Путано описывается корабль, его части, судовый набор. Многое на вид ему знакомо и наименование он слышал от матросов; многое другое он не умеет назвать и лишь описывает внешнюю наглядность. Но даже в отношении знакомых ему отделов судна, видно сразу, что команда на «Амариллиде» подбиралась из отребья семи морей, потому что название одних частей ему, видно, перепало от француза, других от голландца, третьи он величает по – английски. Он употребляет термин «staffe» (по – итальянски «зажимы»), имея в виду балестрилью, то есть параллактические линейки; чувствуется влияние объяснения доктора Берда, от английского «staff angle». Читающему кажется странным, что Роберт оказывается то на полуюте, то на верхней палубе, то на квартер – деке, то на шканцах, пока он не догадывается, что все это названия одного и того же места. Роберт пишет вместо «люки» «пушечные порты», но это я ему готов простить охотно, потому что так было в морских приключениях, которые я читал мальчишкой; мы находим у него парус – попугайчик, parrocchetto, в моих отроческих книжках так назывался фор – брамсель, то есть верхний парус передней мачты, фока, но не будем упускать из виду, что у французов perruche – это крюйс – брамсель и принадлежит он бизань – мачте. В то же время и эту самую бизань Роберт иногда называет artimone, подражая французам, но периодически пишет mizzana, видимо, искажая итальянское слово mezzana и не учитывая, что для французов misaine – это фок – мачта (но, прошу внимания, отнюдь не для англичан, которые называют mizzen – mast мачту, самую близкую к корме). Роберт пишет на деревенский манер gronda («сточная труба»), имея в виду шпигат, который в морском языке того времени обычно звучит как ombrinale. В общем, я намерен разобраться в нагромождении и изложить его привычными нам терминами. Даже если в чем – то ошибусь, надо надеяться, сюжет не слишком пострадает.

Итак, в ту вторую ночь, подкрепившись провизией, найденной у кока, Роберт наконец отважился при свете луны выступить на полубак.

По форме водореза, по выпуклым бокам, замеченным предыдущей ночью, осмотрев также узкую палубу, характерный форштевень и тонкий круглый ют, Роберт сопоставил это судно с «Амариллидой» и пришел к выводу, что «Дафна» тоже относилась к типу голландских «флейт» (fluyt, flute, или fluste), то есть флиботов, как обычно именуются эти торговые корабли среднего водоизмещения, вооружаемые десятком пушек, просто для очистки совести в случае взятия корабля пиратской бандой, и рассчитанные на команду в дюжину матросов, с возможностью принимать на борт к тому же много пассажиров, если не держаться за жизненные удобства (и без того скудные), навешивая койки так, чтобы в кубрике было невпроступ, – и в дорогу, не опасаясь зловредных миазмов, хватило бы урыльников. «Дафна» – флибот, но крупнее «Амариллиды», и полубак весь зарешечен, как если бы капитану нравилось зачерпывать воду при каждом ощутимом взбрызге пучин.

В любом случае то, что «Дафна» являлась флиботом, это было преимущество, потому что Роберт мог исходить из привычного размещения вещей. Скажем, на середине верхней палубы должна была быть большая шлюпка, на экипаж в полном составе; она отсутствовала, что наводило на мысль, будто экипаж отбыл на ней. Это вовсе не успокаивало Роберта. Корабль не бросают без призора на открытом рейде, даже на якоре с подобранными парусами в тихом заливе.

В тот первый вечер он направился прямиком к полуюту, осторожно и обходительно приоткрыл дверь, словно спрашивая у кого – то позволенья… Компас на вахтенном месте показывал, что пролив был ориентирован с юга на север. После этого Роберт переместился в отсек, который сейчас назвали бы кают – компанией: зал L – образной формы, а за переборкой обнаружилась командная рубка, откуда широкое окно выходило на ют поверх румпеля и имелись боковые двери на балюстраду. На «Амариллиде» командная рубка не совмещалась с каютой, где капитан ночевал, а здесь на «Дафне», похоже, старались сэкономить пространство и выгородить место для чего – то еще. И точно, притом что налево из кают – компании проходили в две офицерские каюты, справа размещался еще один отсек, даже более обширный, чем капитанский, с маленькой койкой у дальней стены, но весь отсек имел явно рабочий характер.

Стол был завален картами, Роберту показалось, что их гораздо больше, нежели кораблю потребно в плавании.

Кабинет ученого? Карты, зрительные трубы, превосходная ноттурлябия из меди, метавшая рыжие сполохи, как будто сама она содержала источник света; небесная сфера, привинченная к столешнице, листы, испещренные цифирью, и пергамент с вычерченными окружностями черной и красной тушью. Что – то подобное (но не такой тонкой работы) имелось на «Амариллиде», и назывались эти таблицы Региомонтановыми картами циклов Луны.