Да, свобода воли – ключ к решению вопроса о месте и роли человека в историческом процессе. Но наивно полагать, что свобода (а значит, и способность к несению полной меры ответственности за все свои действия) в равной мере наличествует у каждого из нас. Это ведь только по неведению может показаться, что свобода воли суть в принципе неотъемлемое от человека начало: насилием можно заставить человека поступать вопреки своей воле, но никаким даже самым страшным террором невозможно ее уничтожить. Рассказывают, что Сталин во время подготовки суда над оппозицией поставил втупик руководство НКВД, уже готовое было отступить перед решимостью одного из подследственных. Сколько весит государство со всей его армией, авиацией и флотом? – таков был смысл вопроса, заданного им своим подручным, и неужели всю эту тяжесть в состоянии перевесить противоставший ей индивид? Но в «Факультете ненужных вещей» мы обнаруживаем, что и эта тяжесть огромной государственной машины способна отступить перед свободной волей свободного человека… Но вместе с тем постоянное отчуждение этого фундаментальнейшего дара – вещь вполне обыденная. Причем сплошь и рядом человек отчуждает его вполне добровольно, без какого бы то ни было принуждения извне.

Вспомним безумие Ивана Карамазова.

Если Бога нет, то что же тогда скрывается под этим понятием – простое порождение человеческого ума, вымысла? Для Ивана очевидно, что если Бога нет, то Им в конечном счете оказывается сам человек, ибо никто, кроме него, не мог породить эту сущность. Но ведь Бог – в душе каждого, а значит, каждый человек в этом случае становится Богом. Вот что стоит за рожденной им формулой: «Если Бога нет, значит все позволено». Но если человеку оказывается позволенным действительно все, то какова же тогда мера его ответственности за свои действия?

Нравственная бездна – вот куда ведут построения Ивана. Открыто и прямо заглянуть в эту бездну, так, как глядит в нее Достоевский, дано не каждому: ведь не секрет, что уже само чтение его книг зачастую представляет собой тяжелое испытание для человеческой психики.

Именно страх перед безмерностью вырастающей до степени Абсолюта ответственности ведет в конце концов к безумию Ивана Карамазова. Нет, существо формулы «если Бога нет, значит все позволено» понимается им вовсе не как снятие каких-то внешних ограничений, не как устранение внешней острастки. И уж тем более не как устранение всякой ответственности за свои действия и даже за свои помыслы. Отшлифованный вольнодумной философией разум интеллигента и совесть христианина – вот две силы, столкновение которых оказалась не в силах вынести его больная душа.

Так что попытка смертного преодолеть самоотчуждение своей собственной свободы (а принятие на себя полной меры ответственности – это и есть такое преодоление) может обернуться и трагедией, как она обернулась трагедией для Ивана. Да и дано ли вообще смертному заглянуть в эту бездну и остаться самим собой? В Священном Писании не однажды говорится о том, что человеку не дано увидеть лицо Бога: слишком слаб дух даже самых великих Его пророков, чтобы выдержать это страшное испытание. Но если совесть – и в самом деле Его голос в душе каждого, то полное погружение в эту нравственную бездну по праву может быть сопоставлено с попыткой взглянуть прямо в Его глаза. Способна ли человеческая психика выдержать встречный взгляд?… Так что видеть в этом самоотчуждении изначальной свободы одну только негативную составляющую было бы совершенно неправильным. Вековое средство самозащиты, оно играет и охранительную роль.

Правда, оно же может обернуться и преступлением. Вспомним и другое, как философия Ивана преломляется в голове Смердякова. Ведь здесь эта формула превращается в снятие всех запретов, извне наложенных на человека. Впрочем, было бы глубоко ошибочным видеть в Смердякове что-то одноклеточное, для которого Бог – это только внешняя острастка и не более того.

Не видя возможности открыто претендовать на равенство, дарованное происхождением, он перед самим собой ни в чем не хочет уступать Карамазовым. Не принимая всерьез Алешу и презирая Дмитрия, он склоняется только перед одним – образованностью Ивана. Вот то, пожалуй, единственное, чего он в силу униженного своего положения так и останется лишенным навсегда, в чем ему уже никогда не сравняться с Иваном. Но и здесь дает себя знать воинствующее самолюбие лакея, воинствующее неприятие бастардом никаких других объяснений собственной униженности, кроме как злой «не-судьбы». Вот и пыжится он самому себе доказать, что по своему интеллектуальному потенциалу он ни в чем не уступает сопернику. Отсюда-то и тяга его к «умным» разговорам. Но природного ума он и в самом деле не лишен. Поэтому устранение Бога хоть и воспринимается им как снятие внешних ограничений, но все не же столь уж прямолинейно и примитивно. Признавая авторитет Ивана в сфере сложных философских построений и вместе с тем не будучи в состоянии до конца понять всю его тонкую метафизику, Смердяков просто перекладывает ответственность за свои собственные деяния на саму философию Карамазова. Пусть Бога нет, но ведь есть же (по доводам этого интеллигента) какой-то иной субстрат справедливости. И если в построениях Карамазова носителем этой справедливости в конечном счете должен являться Разум человека, то в представлении Смердякова, не обремененного университетским образованием, это начало оказывается такой же трансценденцией, как и надмировая сущность, но теперь уже во всем альтернативной Богу. Альтернативность же Богу неминуемо означает собой и альтернативность совести. А в этом случае действительно позволенным оказывается все. Ведь и альтернативный источник нравственности должен иметь какую-то свою, принципиально отличную от налагаемых совестью, систему запретов. Велениями своей совести в этом случае вполне допустимо пренебречь; отсутствие же явственно различимого голоса этого иного источника легко может быть истолковано как абсолютная приемлемость для него всего того, что делает освободившийся, наконец, от Бога индивид.

Впрочем, это, наверное, и справедливо: ведь если философия отнимает у человека Бога, то ответственность за его возможный грех она обязана взять на себя. Никакие ссылки на то, что элиминация Бога вовсе не означает собой элиминации совести, приниматься не могут, ибо для поколений и поколений одно всегда было голосом Другого. И следовательно, если химерой оказывается Бог, химерой оказывается и совесть. Поэтому-то «все позволено» и обнаруживает себя как полное устранение всякой ответственности при в сущности полном сохранении свободы.

Правда, все это справедливо только в отвлеченной умозрительной сфере, поэтому в конечном счете и здесь ум вступает в конфликт с совестью. И здесь этот конфликт разрешается трагедией…

Никто оказывается не способным взглянуть в лицо Бога. Но и восстать против Его голоса, вступив в конфликт со своей совестью безнаказанно не может никто: для одного бунт кончается сумасшествием, для другого – самоубийством…

Таким образом, полная мера ответственности за свои действия на поверку предстает столь тяжелым грузом, что он оказывается вполне способным раздавить человека. Между тем именно ответственность – оборотная стороны свободы, и неспособность человека нести полную ее меру за все вершимое им есть в то же время и его неготовность к полной свободе. Одно с необходимостью исключает другое.

(К слову сказать, русский язык долгое время вообще не знал понятия свободы: веками в нем безраздельно владычествовала категория воли, и все сопряженное с тем, что сегодня относится к первому, еще до самого конца XIX века входило в контекст второй. «Земля и воля», «Народная воля» – для русского уха были куда понятней и естественней, нежели отдающая чем-то чужим свобода, и невозможно представить, чтобы эти звучащие девизом имена тайных организаций вдруг стали «Землей и свободой» или «Народной свободой». Не только филологическое чутье – глубинный строй русской души стоял за этими именами. И может быть совсем не случайно, повинуясь именно воле, в семнадцатом, когда оказались сброшенными все путы ответственности,