Однажды, в прошлом году, когда мы вместо уроков болтались в школьной кафешке, мой друг от нечего делать стал упрекать меня в том, что я «фактически ненавижу» своего отца, а ведь тот вовсе не зверь и не деспот, просто обыкновенный мудак. Он также поведал, что сам «не испытывает ненависти» к своему отцу, хотя тот, ничуть не смущаясь, проводит дни, держа одну руку на горле жены, и другую — на заднице горничной. Вот именно, подумал я. Откинувшись к стенке вместе со стулом, я, с нотками высокомерия в голосе, поскольку как раз на этой неделе прочел подборку эссе Д. Г. Лоренса, сказал:

— Отнюдь, Пит. Ты попал пальцем в небо. Ненависть — это единственная эмоционально зрелая реакция на стерильную среду в семье. Возможно, это разрушительная и… болезненная эмоция, но я думаю, что не должен отвергать ее, если хочу, чтобы моя семья оставалась жить в моем сознании и теле, если уж не в душе.

Однако! — подумал я одновременно с остальными. Теперь Пит смотрел на меня хоть и угрюмо, но с уважением, как скептик на искусного спирита. А я. конечно же, именно так и выглядел. Вот оно, наконец-то я нашел рациональное объяснение своим чувствам!

Не то чтобы у меня не хватало причин ненавидеть отца: просто он являет собой такой тривиальный типаж — вовек не сделает чего-нибудь чарующе-безобразного. И, боже мой, в наше время человек моего возраста просто обязан быть на что-то зол, — независимо от того, есть ли у него на это основания. Вот так ненависть, крадясь по нашему дому подобно вору и пробуя каждую дверь, находит мою незапертой, а вернее — широко распахнутой, ведь за нею нет ничего ценного.

Я встаю на колени, беру с кровати самую большую стопку и веером раскидываю бумаги по полу.

Странно: несмотря на то что в моих архивах отец, вероятно, наиболее полно описанный персонаж, он не удостоился даже личного блокнота, не говоря уже о папке. У матери, конечно же, есть персональное «дело», а у моих братьев и сестер — по стандартному буклету (кроме весьма непоследовательной Саманты, которая получила лишь трехпенсовую записную книжку). Почему же у моего отца — ничего? Или это способ ему отомстить?

На каждой странице, где он упомянут, в левом верхнем углу я пишу букву «О».

Мой отец произвел на свет шестерых детей. Я всегда подозревал, что такое количество отпрысков ему понадобилось для того, чтобы продемонстрировать широту своих взглядов, поддержать репутацию снисходительного патриарха и доказать миру, что его чресла обильны сыновьями. Всего родилось четыре мальчика, которым он выдумывал все более претенциозные имена: Марк (двадцать шесть), Чарльз, ваш покорный слуга (вот-вот стукнет двадцать), Себастьян (пятнадцать) и Валентин (девять). И все это в противовес двум девочкам. Порой мне хочется стать женщиной, хотя бы затем, чтобы выровнять этот крен.

Самое отвратительное в нем или, по крайней мере, одна из самых отвратительных его особенностей — это то, что он с годами становится все крепче. Как только он стал богатеть (таинственный процесс, начавшийся восемь или девять лет назад), у него прорезался интерес к своему здоровью. Он играл по выходным в теннис и трижды на неделе в сквош в «Херлингеме». Он бросил курить и решил отказаться от виски и прочих губительных напитков. Насколько я понимаю, отец попросту рассудил, что раз он теперь богат, у него есть все причины, чтобы пожить подольше. Несколько месяцев назад я застал старого говнюка отжимающимся в своей комнате.

Вдобавок он всегда потный. Благодаря, вне всяких сомнений, отсроченному инфаркту, волосы начали утекать с его головы вскоре после того как деньги стали притекать на его счет. Поначалу он еще пробовал всякие штучки, вроде зачесывания вперед своих кучерявых водорослей, практически с самого затылка: набриолиненная шапочка, распадаясь при каждом резком движении, демонстрировала всем полоски бледного черепа. В конце концов он понял, что номер не пройдет, и позволил волосам расти как им вздумается, что те и сделали, образовав два седоватых проволочных пучка по бокам абсолютно гладкой головы. Это, в сочетании с широким пористым лицом и коротконогим телом, сделало его похожим на похотливого хорька.

С некоторых пор ублажать хорька стало прерогативой его любовницы. В этом меня заверил старший брат, когда мне было тринадцать. Марк вообще любил поговорить о всякой непристойщине и бесился, когда я своим писклявым голоском выражал отвращение. Гордон Хайвэй, объяснил он, все еще здоровый и энергичный мужчина; его жена, с другой стороны… ну посмотри сам.

И я посмотрел. Какая развалина! Обтянутый кожей череп, торчащие скулы, глаза — как две глубокие темные лужи; груди давно покинули положенное место и болтались теперь с двух сторон от пупа; ягодицы, когда она ходила в домашних штанах, отплясывали где-то позади коленей. Гномическая литература, которую мать читала, помогла ей махнуть рукой на свою внешность. В своих мужских джинсах и рыбацких свитерах она напоминала слегка женоподобного, однако же очень крепкого фермера.

Я негодовал, но это в основном была реакция на мерзкую распущенность моего брата. Вдобавок мой отец никогда не казался мне особо энергичным, а мать — сильно уродливой, и их отношения всегда были для меня тихим приятием друг друга двумя людьми, лишенными пола. И мне совсем не хотелось видеть их в ином, сексуальном контексте. Я был еще слишком мал.

Впрочем, даже это, понимаете, даже это не смогло оживить, зажечь жизнь в нашей семье.

Кухня Хайвэев, девять утра, любой из понедельников.

— Дорогой, ты уже едешь?

Мой отец отодвигает грейпфрут и вытирает рот салфеткой.

— Через пару минут.

— Я смогу застать тебя на квартире или по номеру в Кенсингтоне?

— Э-э-э… на квартире сегодня вечером и, — задумчиво прищурив глаза, — пожалуй, в среду Значит, по кенсингтонскому номеру во вторник и, возможно, — наморщив лоб, — возможно, в четверг. Если будешь сомневаться, звони в офис.

Я всегда старался избегать подобных сцен, и когда ненароком оказывался их свидетелем, мне становилось стыдно, словно я обмочил штаны. Хотя, говоря по совести, из-за этого не стоило сильно волноваться. Ведь даже мать не слишком переживала. Но, конечно, она должна была хоть иногда задумываться о том, что мой отец рано или поздно станет появляться в субботу утром, а не в пятницу вечером, уезжать в воскресенье вечером, а не с утра в понедельник, что его «уикенд с семьей» однажды, внезапно и необратимо, превратится в «день с детьми».

Я собрался — взяв самые важные из моих произведений, множество книжек в мягких обложках и кое-какую одежду — и отправился разыскивать домашних, чтобы попрощаться. Мать все еще спала, а Саманта ушла к подруге. Кабинет был пуст, так что я побродил немного по темноватым коридорам, зовя отца, но никто не ответил. Себастьян, как и положено в пятнадцать лет, наверняка пялился в потолок своей комнаты. Оставался еще один брат.

Валентин сидел в детской на чердаке, с головой уйдя в соревнования гоночных моделей. Я сказал, что уезжаю, попросил передать всем привет, но он меня не слышал. Тогда я оставил в гостиной записку, после чего отбыл.

Семь двадцать: Лондон

Вот я оглядываю свою комнату, и она кажется мне весьма уютной — пара бутылок вина, приглушенный свет, равнодушные, но надежные бумаги и книги. «Лондон Хайвэя», один из моих блокнотов, утверждает, что в то сентябрьское воскресенье я находил комнату «гнетущей, с мрачными тенями прошлого, бледными, но не побежденными». Мои слова. Полагаю, я был в дурном расположении духа или же просто придавал своим переживаниям больше значения, считая, что они чего-то стоят.

Конечно, если верить Филипу Ларкину [3]. мы все ненавидим свой дом и необходимость в нем жить.

Было, безусловно, приятно выйти из дома, и я чувствовал себя смелым и решительным, шагая по усыпанной орехами аллее в сторону деревни. Автобус до Оксфорда отправлялся через четверть часа, так что я заказал себе в пабе честно заслуженную кружку пива и немного поболтал с хозяином и его развалиной-женой, мистером и миссис Бладдерби. (Любопытно, что у миссис Бладдерби есть развалина-мать, которой восемьдесят лет.