Мне не хотелось ей говорить, как бывает у нас, в той сказке, из которой я появился. Я бы мог ей рассказа гь многое, но Маришка не была особенно любопытной, да и мне говорить не хотелось. "В чужой монастырь со своим уставом не лезут", - это правило я помнил твердо.

Когда мы проходили вдоль квартала одинаковых, желтых, как зубы курильщика, низкорослых домов, я почувствовал легкий разряд электричества в предплечье правой руки.

"Первое предупреждение, - отметил я про себя, - до Нулевого Часа остается ровно 20 минут".

Время, отпущенное на пребывание в этой сказке мне, праздному наблюдателю, истекало. Через 20 минут тело мое станет прозрачным, растворится в воздухе, словно сахар в воде, и меня здесь больше не будет.

Праздный наблюдатель уйдет из чужой сказки в свою, дверца за ним захлопнется и...

Надо только что-то придумать, чтобы ке напугать ребенка. Куда-то спрятаться, за угол, что ли, уйти или заскочить на минуту в ближайшую подворотню. Только как объяснить все это девочке? Или не объяснять?

Нет, сказать ей надо. Не то - ушел незнакомый дядя в подворотню и исчез. Так нельзя. Наверняка она подумает что-нибудь нехорошее. Испугается, решит, что меня сожрала какая-нибудь местная гадина. Но не объяснять же ей, что время мое на исходе. Что я не волен его продлить. Тут и взрослому-то не объяснишь. Хотя, может быть, ребенок как раз и поймет?

И тут я понял, что думаю не о том. При чем здесь я? Какая разница, как я отсюда уйду - с пушечным громом или беззвучно, как привидение.

Главное - я уйду. Нет, не так. Не зто главное... ОНА ЗДЕСЬ ОСТАНЕТСЯ. Вот самое главное. ОДНА. ЗДЕСЬ. В этом страшном, притворяющемся живым городе, построенном на болоте, кажется, так говорил им старик во дзоре.

Я могу пожалеть о многом. О том, что оказался совсем не там, где хотел. Что в программу вкралась ошибка, и ребята, Гена, Сашок, не знают, где я сейчас. Впрочем, это не страшно, назад я вернусь в любом случае. Я могу пожалеть, что на свою голову познакомился здесь со случайным маленьким человеком. Что взял Маришку себе в провожатые.

Я мог обо всем этом жалеть, но я не мог одного: допустить, чтобы Я УШЕЛ, а ОНА ЗДЕСЬ ОСТАЛАСЬ.

- Маришка, Маришка... - я не знал, что говорить дальше, просто повторял ее имя, почти не скрывая боли.

И в какой-то момент мне показалось, что нужное слово найдено.

Стоит только произнести его вслух, как все проблемы решатся. Все станет ясно, и я уже протянул руки, чтобы взять ее руки в свои.

Девочка на меня не смотрела. Она стояла на выпирающем из асфальта бугре, и голова ее доставала моего плеча. Лицо ее сделалось бледным, она как-то странно прижимала кулачки к горлу, и вся была словно рыбка на высушенном неживом берегу, такая же жалкая, одинокая, и платьице на ней трепетало от мелких набегов ветра.

- Что с тобой, девочка? Ну что ты? - спросил я осторожно, заглядывая ей в лицо. И вдруг понял, что ветра не было. Что это страх живет в складках ее одежды, в ее побледневшем лице, в плотно сжатых у горла кулачках.

Я подошел к ней вплотную.

- Маришка, что случилось? Я здесь. Посмотри на меня, не молчи...

Она молчала, лишь вздрогнула, когда я отнял ее руки от горла.

- Там, - сказала она, и опять ее голос был чужой, наполненный страхом и какой-то усталой покорностью.

Страх ее передался и мне, но там, куда она показала, ничего особенного я не увидел. Все оставалось таким или почти таким, как было. В небе клубилась муть. Ее становилось больше. Серые языки лизали стены домов, краски делались блеклыми, дома одинаковыми. Пустые окна, казалось, начинали оживать, но только казалось - это дрожала в них мутная воздушная пелена. По всем признакам, приближался вечер.

И вдруг я заметил, как вдалеке по улице бежит в нашу сторону худой одичалый зверек. Я догадался, что это кошка. Но очень худая, полуголая, жалкая. Она бежала зигзагами, прихрамывая на переднюю лапу. Даже отсюда было заметно, как труден ей этот бег, как мало сил остается, как сдирается ее шерсть о грубую плоть улицы. Рот зверька разевался беззвучно, оскал рта был страшен и жалок одновременно. Она силилась прокричать о помощи, но звуки, видно, не вылетали из ее обессилевшего тела.

На время я забыл о Маришке, так поразил меня вид приближающегося зверька. Я оцепенело смотрел в его сторону. Ноги мои словно погрузились в вязкую уличную трясину. Только слабый электрический удар - сигнал второго предупреждения да какой-то звук слева заставил меня встряхнуться.

Звук оказался частым дыханием девочки. Она уже не стояла покорно.

Руки ее с силой вцепились в рукав моей куртки, глаза стали узкими, злыми, сквозь дыхание прорывались слова:

- Гадкий, гадкий... Вот ты какой. Гадкий. Я не знала, я думала...

Она заплакала и выпустила рукав.

- Что ты? Что? - я растерялся, я позабыл о кошке.

- Все ты, ты виноват. Не я же...

- Что, Маришка? Почему ты так?

Заплаканные глаза девочки снова смотрели в мутную уличную глубину. Губы ее шептали:

- Невидимка... Там, там... Это он... Это все ты, ты...

Я видел лишь кошку, ее усталый, ее обреченный бег, странные петли, которые она выделывала, приближаясь.

- Мы пропали... Ты пропал. Ты, ты, я не виновата, я послушная, меня мама хвалила...

Голос ее опять заходился в страхе.

- ...Он убивает только гадких, плохих... Находит и убивает. А я послушная, мама знает... - Нет, - она уронила голову, - я виновата. Я не верила маме, значит, я виновата. Я думала, невидимкой просто пугают... А еще... Еще я сделала плохо мальчику из первого класса. Я пожаловалась на него маме, и мама на три дня оставила его без еды. Но только я поступила правильно, мама сама велела так поступать. Ведь Сережка бросался землей в памятник и еще показывал мне язык.

Только теперь до меня стали доходить путаные слова Маришки. И петлистый кошачий бег сделался тоже понятен.

Потому что уличная тишина, в которой наши с Маришкой голоса тонули, как малые капли в глухом бездонном колодце, стала рваться, трещать по швам, и сквозь прорехи в ее гнилом полотне полезли новые звуки.

Так мне показалось вначале. Но уже через долю минуты я понял - звук был один. Сначала он прозвучал глухо, прорвавшись сквозь грязную воздушную вату. Потом в нем выделилось железо, и чем громче он становился, тем тяжелей и уверенней было его тягучее нарастание.

Шаги, это был звук шагов. Удар, четкий и клацающий, как затвор.

Сменяющая удар тишина, полная ожиданием выстрела. И выстрел - новый удар.

Шаг - тишина, шаг - тишина... Громче, ближе, неумолимей.

Шаги приближались. Но это были не просто шаги. Человек, один, так не ходит. Такой звук бывает, когда шагают шаг в шаг десять, пятьдесят, сто человек. Словно улица стала огромным, вытянутым в длину плацем, а по нему чеканя шаг, в ногу - идет нам навстречу невидимое для глаза воинство.

Улица была пуста. Лишь туман завивался вихрями, да хромая кошка, да мы с Маришкой, жмущиеся к сырой стене. И - эти шаги. Невидимое многоногое чудище, которое притворяется одиночкой. Ближе, ближе...

И тут до меня дошло, что кошка не просто бежит в нашу сторону. Она ищет у нас спасения. Вот сейчас - еще каких-то несколько метров - и она бросится к нашим ногам, по-кошачьи моля о помощи. А тот, беспощадный, что вот-вот настигнет зверька, обретет взамен маленького никчемного куска плоти два других, куда весомее и желанней.

Я повернулся назад. Позади были узкие прищуренные глаза над башней и черная точка ствола, нацеленного мне в грудь. Отступать было некуда.

Улица вдруг стала узкой. Дома стояли плотно, безлико, с наглухо задраенными парадными. Туман падал ниже и ниже.

Уже не звук, а дробный тяжелый грохот растекался по телу улицы.

Стекла в домах дрожали, и я видел, как от стены рядом отваливалась мелкими крошками облицовка.

Я напрягал зрение. Я пытался хоть мысленно облечь невидимку плотью. Я не знал что, но был уверен - еще полминуты, минута, и произойдет что-то страшное. Я не хотел, чтобы это произошло.