Ярроу вздохнул с облегчением. Он вдруг понял, что ему сейчас намного легче было бы общаться с его франкоязычными друзьями по заповеднику, чем с кем бы то ни было здесь. Может быть, завтра все будет иначе. Но сейчас…

Хэл остановился у лифта, ожидая, пока лифтер расставит пассажиров в очереди в зависимости от их ранга. Как только подошла кабинка, лифтер повернулся к Хэлу со словами: «Вы первый, абба».

— Хвала Сигмену! — отозвался Ярроу и шагнул внутрь, прижавшись к стенке в ожидании, пока будут впущены все остальные. Лифтер был мастером своего дела: он работал здесь долгие годы и знал многих в лицо. Он был просто обязан быть в курсе всех повышений и понижений в должности, иначе при малейшем нарушении этикета на него бы подали рапорт. То, что он продержался здесь так долго, свидетельствовало — он хорошо знает свою работу.

В кабине спрессовалось уже около сорока человек, лифтер постучал кастаньетами, дверь закрылась, и лифт рванул вверх с такой скоростью, что у многих подогнулись колени. На тринадцатом этаже он остановился. Двери открылись, но никто не вышел и не вошел; сработал оптический механизм, и лифт снова устремился вверх.

Первые несколько остановок почти никто не выходил, потом как-то сразу стало свободнее — вышла почти половина. Хэл наконец выдохнул: до сих пор здесь было тесно, как на улице или на нижнем этаже. Только здесь все молчали, словно десятки набитых в лифт людей ожидали гласа с небес или хотя бы с потолка кабинки. Наконец двери открылись на этаже Хэла.

Коридоры здесь были не шире пятнадцати футов, но считалось, что этого более чем достаточно. Хэл тихо радовался тому, что никого не встретил: стоило ему поболтать с соседями хотя бы пять минут, его бы тут же занесли в списки неблагонадежных. Любой разговор подразумевал недомолвки, а недомолвки подразумевали неприятности, прямым следствием которых были объяснения с блок-иоахом [4]. А дальше только Предтеча знает, к чему это могло привести.

Он прошел сто метров и остановился у дверей в свою пака, охваченный внезапной робостью. Сердце заколотилось, а руки задрожали. Ему захотелось развернуться и бежать назад к лифту.

Но он удержал себя усилием воли на месте, убеждая себя в том, что его поведение многоложно, что он не имеет права испытывать подобных чувств, вернувшись домой после долгой командировки. Тем более — он напомнил себе — Мэри вернется домой не раньше чем минут через пятнадцать.

Он толкнул дверь (конечно же, на профессиональном этаже не было дверных замков) и вошел. Стены замерцали и, набрав полную мощность, обрушили на него радостный гвалт ведущих — это включилась трехмерка. Хэл подпрыгнул от неожиданности и со словами «Великий Сигмен!» рванулся вперед и вырубил звук. Он догадывался, что это штучки Мэри. И хотя он много раз предупреждал ее, что это его нервирует, она назло ему продолжала ставить трехмерку на автоматическое включение.

Хэл решил, что на сей раз он ей ничего не скажет. Может, если она увидит, что он больше на это не реагирует, то перестанет включать эту тарахтелку.

Хотя, с другой стороны, она может задуматься о его внезапной перемене. И начать его расспрашивать до тех пор, пока он, окончательно потеряв голову, не наорет на нее. И тогда, чтобы закрепить победу в этом раунде, она, вместо того чтобы криком ответить на крик, продолжит атаку ледяным молчанием и страдальческими взглядами, чем окончательно выведет его из себя.

А затем она, конечно же, будет должна, «как бы это ни было для нее тяжело», исполнить свой скорбный долг и в конце месяца изложить все это в мельчайших деталях иоаху. Что добавит еще один (а может, и не один) черный крестик в его Моральном Рейтинге, и ему снова придется лезть вон из кожи, чтобы его поднять. А он уже и так безумно устал вечно карабкаться за Рейтингом, к тому же это отнимало у него время и энергию, нужные для его (отважится ли он признаться в этом даже себе?) особых планов.

Но даже когда он объяснял ей, что именно она задерживает его продвижение по службе и, следовательно, не дает ему зарабатывать больше денег и перебраться в пака побольше, она разражалась сопровождаемой тяжелыми вздохами риторической тирадой: неужели же он провоцирует ее на подобное многоложество? Он что, хочет, чтобы она скрывала правду и лгала при любой возможности? Нет, она не верит, что он хочет подвергнуть их обоих смертельной опасности! Увы, никогда им не сподобиться лицезреть светлый лик Предтечи и никогда-никогда… И так далее, в том же духе, не давая ему вставить слова в свое оправдание.

А еще она очень любила вопрошать, за что он так ее не любит. А когда он уверял, что любит, раздавалось: «Нет-нет и еще раз нет!» Тогда он, в свою очередь, спрашивал, уж не считает ли она, что он ей врет. Ведь если она называет его лжецом, он обязан будет донести об этом иоаху. Тогда она ударялась в слезы и с полным отсутствием логики кричала ему, что если бы он действительно ее любил, то и думать бы не смел на нее доносить. А когда он ловил ее на противоречии и пытался ей доказать, что и с ее стороны доносить — это просто нешиб знает что, она отвечала лишь бурными рыданиями.

И так будет продолжаться до тех пор, пока он будет поддаваться на ее провокации. Но теперь он дал себе клятву, что она больше его не проведет.

Хэл пересек жилую комнату (пять на три метра) и прошел на кухню. Эти две комнаты плюс неупоминаемая — вот и вся их квартира. В маленькой (три на два с половиной метра) кухоньке он выдвинул из стены кладовую, набрал на ее панели нужный код и вернулся в жилую, она же спальня, она же гостиная. Там он сорвал с себя пиджак, скомкал его и зашвырнул за кресло. Он знал, что это еще один повод для скандала, но чувствовал себя настолько усталым, что у него просто не было сил дотянуться до потолка и спустить оттуда вешалку.

Из кухни раздался протяжный свисток — ужин был готов.

Хэл решил поесть, а потом заняться просмотром корреспонденции и пошел в неупоминаемую, чтобы вымыть руки. Губы машинально зашевелились в молитве омовения: «Да смоется с меня вся многоложность так же легко, как вода смывает грязь, если будет на то воля Сигмена!»

Сам Предтеча грозно взирал на Хэла с портрета, повешенного над раковиной: худое аскетическое лицо, обрамленное рыжей патриаршей гривой, густые соломенные брови, почти сливающиеся на переносице, крупный крючковатый нос, бледно-голубые глаза и тонкие, как лезвие ножа, губы, почти скрывающиеся в огненно-рыжей бороде.

Хэл протянул руку и нажал на кнопку в рамке: Сигмен еще с секунду грозно повзирал, а затем побледнел, выцвел и растаял — вместо портрета теперь было зеркало.

Хэлу было дозволено смотреться в него ровно столько времени, сколько необходимо для того, чтобы убедиться, что лицо вымыто чисто, и успеть причесаться. Конечно, ничто не могло помешать ему торчать у зеркала дольше, чем предписано законом, но Хэл никогда не позволял себе подобной распущенности. Какими бы там ни были его грехи, самолюбование в них не входило. По крайней мере, ему так казалось.

Однако на сей раз он все же замешкался и пристально стал вглядываться в себя. Он увидел тридцатилетнего мужчину, широкоплечего, довольно высокого роста, с рыжими (как у Предтечи!) волосами, только более темного оттенка, — их скорее можно было бы назвать бронзовыми. Лицо как лицо: высокий лоб, под бровями цвета корицы — большие темно-серые глаза. Нос прямой с тонкими ноздрями, губы в меру полные, вот только верхняя чуть великовата, да, пожалуй, подбородок тяжеловат.

Хэл снова нажал на кнопку. Зеркало потускнело, заиграло световыми бликами, и из его глубин выплыл портрет Сигмена, на одно мгновение наложившись на отражение Хэла, а затем его собственные черты растаяли, вытесненные ликом Предтечи.

Хэл вернулся на кухню и, прежде чем сесть за стол, проверил, заперта ли дверь (замки имели только двери кухни и неупоминаемой), так как не хотел, чтобы Мэри испортила ему аппетит. Он открыл дверцу разогревателя, достал оттуда теплый судок, выдвинул из стены стол и отправил разогреватель под потолок. Потом он открыл судок и приступил к еде. Поев, он выкинул использованную посуду в мусоропровод и снова зашел в неупоминаемую, чтобы помыть руки.