— Пойдем выпьем, друг!

— А на что пить? — ответил лапотник, — видишь, сапоги целовальнику пошли!

— А мои на что? — засмеялся толстый и притопнул татарским сапожком, густо расшитым серебром. — Гуляй, казак!

Между тем топа уже кричала, волновалась, и у всех оружие: и турецкие в золотой оправе ружья, и булатные ножи с черенками из рыбьего зуба, и янычарские ятаганы, и пищали, изукрашенные золотой насечкой, и фузеи, — кто что добыл в бою, тем и богат.

Тут был и поп с лисьей острой мордочкой и мочальной бороденкой. Крупный пот выступил на его темном лице и смуглой лысине. Льстивым голоском он лебезил перед казаками:

— Куда, чада, собрались? В кружало надо бы…

Гул повис над площадью. Ермаку все внове, занимательно. Он тронул Полетая за локоть и спросил:

— А попик откуда брался? Не ладаном, а хмельным от него несет.

— Попик наш. Беглый из Рассеи. Обличен он в любовном воровстве, чужую попадью с пути-дороги сбил, за то и осудили в монастырь. А сей блудодей соскучился и в бега… Так до нас и добрел… А нам — что поп, что дьякон, одна бадья дегтю…

На крылечке показался атаман Бзыга в бархатном полукафтане, на боку кривая сабелька. Глаза, хитрые, быстрые, обежали толпу.

— Тихо, атаман будет слово молвить! — прокричал кто-то зычно, и сразу все смолкло.

Атаман с булавой в руке прошел на середину круга, за ним важно выступали есаулы. Бзыга низко поклонился казацкому братству, перекрестился, а за ним степенно поклонились есаулы, сначала самому атаману, а потом народу.

— О чем, казаки-молодцы, задумали? Аль в поход идти, аль дело какое приспело? — густой октавой спросил атаман.

— За зипунами дозволь нам отбыть! Соскучили мы и оскудели.

— Кто просит? — деловито спросил атаман.

— Полусотня, — смело выступил вперед Полетай.

— Что, казаки, пустим молодцов? Любо ли вам потревожить татаришек?

— Любо, ой любо! — в один голос отозвались на площади.

— Быть поиску! — рассудил атаман. — А еще что?

Петро вытолкнул вперед Ермака. Смутившийся, неловкий, переваливаясь, он вошел в круг. Атаман внимательно взглянул на прибылого и окрикнул:

— Что скажешь, рассейский?

— Кланяюсь тихому Дону и доброму товариству, примите в лыцарство! — Ермак низко поклонился казачьему кругу. Стоял он среди вольных людей крепышом, немного сбычив голову. На нем камчатная красная рубаха и широкие татарские шаровары, сапоги сафьяновые, а на поясе сабелька. Взглянув на нее атаман, признал булатную:

— Побратим со Степаном стал?

— Другом на всю жизнь! — твердо отозвался Ермак.

— Добро! — похвалил атаман. — Степанка — казак отменный, храбрый! Как станичники, решим? Любо ли?

— Любо, любо! Только дорожку гладить ему! — закричали озорные казаки.

Ермак чинно поклонился и неторопливо сказал:

— Бочку меду самого крепкого ставлю.

— Любо, любо!

— Есть ли еще чего? — громко выкрикнул атаман.

— И еще есть, — твердо сказал Ермак и, оборотясь к толпе, глазами нашарил Уляшу, подмигнул ей. Вышла в казачий круг полонянка, как тополь стройная, походкой степенная. На смуглом лице яркий румянец. Глаза светились горячими огнями. Атаман и казаки залюбовались девкой.

— Хороша, орлица! — похвалил атаман. — Ну, кланяйся честному народу да молись богу! Как звать?

Ермак выступил вперед и, возбужденный радостью, объявил:

— Уляшей, Ульяницей зовут.

— Хорошее имячко, — одобрил стоявший рядом бородатый станичник. — Пусть молится.

Полонянка растерянно оглянулась и опустила глаза.

— Черкеска или татарка, аль, может, и совсем цыганка, где ей молитвы наши знать! Молись, горячая, своему богу! — закричали в толпе. Но Уляша и своему богу не умела молиться. Вслед за Ермаком она помахала рукой, делая неуверенно крестное знамение, поклонилась своему будущему хозяину, как учили ее соседки.

Ермак расправил густую бороду и, по казачьему обычаю, накрыв полой Уляшу, сказал:

— Будь же ты моею женой!

Невеста упала жениху в ноги и весело отозвалась:

— Коли так, будь и ты моим желанным мужем!..

На этом все и окончилось. Выкатили бочку пенного меда и на майдане сильней зашумели казаки. Откуда ни возьмись, вперед протиснулся Брязга, тряхнул серьгой и весело запел, притоптывая каблуками:

При Долинушке

Вырос куст калинушки,

На этой на калинушке

Сидит соловейко,

Сидит, громко свищет.

Под неволюшкой

Сидит добрый молодец,

Сидит, слезно плачет…

Ермак понял намек: загрустили о нем товарищи-друзья — прилепился к полонянке. Он тряхнул курчавой головой и крикнул:

— Заводи веселую! Товариство николи не забуду! Казаку без драки дня не прожить! Айда-те, молодцы, к бочонку за ковш!..

Стал Ермак станичником и мужем полонянки. Хоть никто их не венчал, но слово перед народом дали, а ему, этому слову, крепость нерушимая. Хмельной он вернулся с площади и всю ночь ласкал свою жену, в глаза ей глядел и обнимал до хруста в костях. Радовалась она его великой силе, зарывалась лицом в курчавую бороду и все шептала:

— Милый, желанный мой! Смерть мне слаще разлуки, не покидай меня!

Однако на другой день, лишь только звезды стали гаснуть и месяц побледнел, Ермак покинул брачное ложе и быстро обрядился в путь-дорогу — в свой первый поход. Уляша вышла его провожать и долго держалась за стремя.

— Блюди себя! — сказал ей строго Ермак и погнал коня. Скакун сразу перешел на рысь и скоро вынесся на холм, с которого видны были серебристые излучины Дона, плавно и спокойно несшего свои воды в сине-дымчатую даль. За Доном, среди степных курганов, убегала узкая лента дорожки, по которой скакала наметом казачья станица.

Разбрызгивая сверкающую росу, Ермак нагнал ватажку. К нему подъехал Полетай.

— Что, молодец, хорошо с молодой женой, а еще лучше в привольной степи! — с чувством произнес он. — Нет на белом свете милее и краше нашего Дона! Вон, гляди! — показал он на вспыхнувшие под восходящем солнцем серебристые воды. Красавец! — Глубоко захватив всей грудью чистый и бодрящий степной воздух, он шумно выдохнул и продолжал:

— Каждая русская реченька имеет свою красу! Волга-матушка — глубокая, раздольная и разгульная! Урал — золотое донышко, серебряны покрышечки. Днепр быстрый и широкий, а наш Дон Иванович — тихий да золотой! Радостная, дорогая река наша… Эх, молодцы, песню! — закричал он зычно, и казаки, встрепенувшись, запели родную и веселую. Далеко и широко разнесли степные просторы голоса станичников.

В степи, за Манычем, на глухом шляху приметили казаки бухарский караван. Куда ни глянь — пустыня, необозримые просторы и по ним, словно в море, одна за другой бегут зеленые волны ковыля. Они набегают из-за окоема и, колыхаясь, торопятся далеко-далеко к горизонту. Станичники притаились за курганом и терпеливо ждали добычу. В легком облаке пыли появилась вереница качающихся на ходу верблюдов. Подле них на добрых конях всадники в остроконечных шапках, с копьями в руках.

Кругом тишина. Степь ласково поит душу покоем и солнцем. Рядом в ковыле, мимо затаившихся казаков, проходит стая дудаков. Они любопытно вытягивают головки и удивленно смотрят на караванщиков. Не верится Ермаку, что сейчас вспыхнет сеча.

На переднем двугорбом верблюде сидит карамбаши-проводник, прямой и осанистый, в зубах у него зажата оправленная в серебро трубка. Гортанный говор все ближе, о чем-то с жестикуляцией спорят чернобородые купцы.

Полетай оглядел ватажку и во всю мочь крикнул:

— За мной, братцы!

С визгом и криками понеслась станица, охватывая караван, как распластанными крыльями, конной лавой. И сразу словно ветром сдуло всю важность с купецкий лиц. Бухарцы в пестрых халатах, в белых чалмах бросились на землю и уткнулись бородами в пыль. Всадники неустрашимо кинулись защищать хозяйское добро. Только один карамбаши, смуглый, со скошенными, длинными глазами и резко очерченным ртом, невозмутимо восседал среди обезумевших людей. Когда Ермак кинулся к нему, он проворно соскочил с верблюда и низко поклонился казаку.