Мне трудно об этом вспоминать, потому что в те времена мы, дети, заняли сторону Лидии Сарраторе. Возможно потому, что у нее были правильные черты лица и светлые волосы. Или потому, что мы понимали: Мелина хочет отобрать у Лидии ее мужа Донато. Или потому, что дети Мелины ходили грязные, в лохмотьях, а дети Лидии — чистенькие, причесанные, причем Нино, на пару лет старше нас, настоящий красавчик, очень нам нравился. Одна Лила склонялась на сторону Мелины, хотя никогда не объясняла почему. Она только сказала однажды, что было бы неплохо, если бы все закончилось убийством Лидии Сарраторе. Я тогда решила, что Лила говорит так потому, что в душе она злая, а еще потому, что Мелина приходится ей дальней родственницей.

Как-то раз мы возвращались из школы вчетвером или впятером. С нами была Мариза Сарраторе, которую мы обычно брали с собой — не то чтобы она нам нравилась, просто мы надеялись через нее познакомиться с ее старшим братом Нино. Это она первая заметила Мелину. Женщина медленно шла по другой стороне улицы; в одной руке она держала бумажный кулек, а другой что-то доставала из него и ела. Мариза указала на нее пальцем и обозвала потаскухой — без всякого презрения, просто повторяя слово, которое слышала дома от матери. Лила, хоть и была ниже ростом и совсем тощая, влепила ей такую затрещину, что Мариза повалилась на землю. Причем ударила ее Лила хладнокровно, как всегда, когда дело доходило до драки: ни крика до, ни крика после, ни предупреждения, ни выпученных глаз — невозмутимо и решительно.

Я сначала помогла расплакавшейся Маризе подняться, а потом обернулась на Лилу. Та шагала через дорогу к Мелине, не обращая внимания на грузовики. Я не видела ее лица, но что-то в ее походке меня поразило, что-то, что мне до сих пор трудно описать. Даже сегодня вряд ли смогу это толком объяснить: несмотря на то что она — маленькая, черная, встрепанная — не стояла на месте, а шла, мне она казалась неподвижной. Как будто застыла от жалости, глядя, что делает ее дальняя родственница, застыла будто соляной столб. Она словно срослась с Мелиной, которая в одной руке держала кулек с мягким мылом, только что купленным в подвале у дона Карло, а другой рукой зачерпывала из него и ела.

6

Как я уже говорила, когда учительница Оливьеро упала в классе и ударилась головой об угол парты, я подумала, что она умерла — умерла на работе, как мой дед или муж Мелины, и мне казалось, что следом за ней умрет и Лила, потому что ее страшно накажут. Тем не менее в течение некоторого времени — не могу сказать, какого точно — вообще ничего не происходило. Просто обе они, и учительница и ученица, исчезли из нашей повседневной жизни и из моей памяти.

Потом началось нечто удивительное. Учительница Оливьеро вернулась в школу живой и здоровой, но не стала наказывать Лилу, что было бы естественно, а, наоборот, начала ее хвалить.

Эта новая фаза наступила, когда мать Лилы, синьору Черулло, вызвали в школу. Однажды утром к нам в дверь постучал сторож и объявил, что она здесь. Следом за ним в класс вошла Нунция Черулло: ее было не узнать. Как и большинство жительниц нашего квартала, она вечно ходила лохматая, в тапочках и каком-то старье, а теперь явилась в выходном темном платье (как будто собралась на свадьбу, причастие, крестины или похороны), с черной лакированной сумочкой, в туфлях на небольшом каблуке, которые причиняли страдания ее опухшим ногам, и передала учительнице два бумажных пакета — один с сахаром, второй с кофе.

Учительница охотно приняла подарок и, обращаясь к синьоре Черулло и ко всему классу, но глядя при этом на Лилу, которая сидела уставившись в парту, произнесла несколько фраз, общий смысл которых совсем сбил меня с толку. Мы учились в первом классе начальной школы и в то время только осваивали алфавит и счет от одного до десяти. Лучшей в классе была я — знала все буквы, умела считать: «один», «два», «три», «четыре» и так далее. Меня всегда хвалили за красивый почерк, я выигрывала трехцветные банты из лент, которые шила учительница. Но синьора Оливьеро ни с того ни с сего объявила, что лучшая ученица в классе — Лила, несмотря на то что из-за нее попала в больницу. Да, она самая злая. Да, возмутительно, что она кидалась в нас чернильными бумажными шариками. Да, если бы эта девочка лучше вела себя и не нарушала дисциплину, учительница не упала бы и не повредила бы скулу. Да, ее следовало бы почаще наказывать: бить указкой или ставить коленями на горох за доской. Но есть кое-что еще, что переполняет ее — как учительницу и как человека — радостью, кое-что очень хорошее, что она случайно обнаружила несколько дней назад.

Тут она остановилась, как будто ей не хватало слов или как будто она хотела показать и нам, и матери Лилы, что бывают ситуации, когда слова не нужны. Она взяла мел и написала на доске (что именно, я не помню, читать я тогда еще не умела, поэтому слово придумываю сама): «солнце».

— Черулло, что здесь написано? — спросила она Лилу.

В классе воцарилась настороженная тишина. Лицо Лилы тронула легкая улыбка, скорее ухмылка; повернувшись спиной к соседке по парте, которая сидела с надутым видом, Лила сердитым голосом буркнула: «Солнце».

Нунция Черулло смотрела на учительницу растерянно, почти с испугом. Синьора Оливьеро сначала не поняла, почему глаза матери не светятся таким же восторгом, как у нее. Потом она, должно быть, догадалась, что Нунция Черулло не умеет читать или, по крайней мере, не уверена, что на доске написано именно слово «солнце». Она нахмурилась и, во-первых, чтобы объяснить Нунции Черулло, что происходит, а во-вторых, чтобы похвалить Лилу, сказала:

— Молодец! Здесь действительно написано «солнце».

Потом она позвала:

— К доске, Черулло. Иди к доске.

Лила нехотя подошла к доске, и учительница протянула ей мел:

— Напиши слово «класс».

Лила очень сосредоточенно, неровным почерком — одна буква выше, другая ниже, — написала «клас».

Синьора Оливьеро добавила вторую «с».

— Ты ошиблась! — с возмущением воскликнула синьора Черулло, обращаясь к дочери.

Но учительница тут же прервала ее:

— Нет-нет-нет! Конечно, Лиле еще нужно выучить правила, это да, но она уже умеет читать и писать. Кто ее научил?

Синьора Черулло опустила глаза:

— Не я.

— В вашей семье или в доме есть кто-нибудь, кто мог ее научить?

Нунция уверенно замотала головой.

Тогда учительница повернулась к Лиле и — специально для нас — с неподдельным восхищением спросила:

— Кто научил тебя читать и писать, Черулло?

Черулло, маленькая, темноволосая и темноглазая, в черном фартуке, с красным бантом на шее и всего шестью годами жизни за плечами, ответила:

— Я.

7

Рино, самый старший брат Лилы, утверждал, что она научилась читать года в три, рассматривая буквы и картинки в его букваре. Когда он на кухне делал уроки, она садилась рядом и запоминала больше, чем удавалось ему.

Рино был старше Лилы почти на шесть лет; он был смелым мальчишкой и чемпионом всех дворовых и уличных игр, особенно струммоло.[2] Но читать, писать, считать, учить стихи наизусть — к этим занятиям он склонности не имел. Ему не исполнилось и десяти, когда отец, Фернандо, начал каждый день брать его с собой в мастерскую — каморку в переулке через дорогу — и учить ставить подметки на обувь. Когда мы с девчонками встречали его, от него всегда пахло немытыми ногами, старой обувью и гуталином, за что мы дразнили его башмачником. Может, потому он и хвастался, что сестра выучилась читать благодаря ему. На самом деле у него никогда не было букваря, и он ни минуты не проводил за уроками. Так что Лила никак не могла ничему у него научиться. Скорее уж, она поняла, как устроен алфавит, рассматривая газетные листы, в которые клиенты заворачивали старые ботинки, — отец иной раз приносил их домой и читал нам вслух самые интересные новости.

В общем, так или иначе, но факт оставался фактом: Лила умела читать и писать. От того серого утра, когда учительница поведала нам об этом, у меня в памяти осталось только неясное, близкое к обмороку ощущение, вызванное новостью. С первого дня занятий мне казалось, что в школе намного лучше, чем дома. Это было единственное место, где я чувствовала себя в безопасности, и я всегда ходила в школу с радостью. Внимательно слушала на уроках, старательно выполняла все задания, все понимала. Но больше всего мне нравилось нравиться учительнице. Мне вообще нравилось нравиться всем. Дома я была любимицей отца, братья и сестра тоже меня любили. Другое дело — мать. С ней мы вечно были на ножах. По-моему, лет с шести, если не раньше, она постоянно давала мне понять, что я в ее жизни лишняя. Я ей не нравилась, а она не нравилась мне. Ее внешность казалась мне отталкивающей, и она, надо думать, догадывалась об этом. Она была пышнотелой голубоглазой блондинкой, но ее правый глаз всегда смотрел непонятно куда. И правая нога у нее не работала: мать называла ее костылем. Она хромала, и звук ее неровных шагов пугал меня, особенно по ночам, когда ей не спалось и она бродила туда-сюда по коридору, до кухни и обратно. Иногда я слышала, как она яростно бьет каблуком об пол — давит тараканов, вползающих из-под входной двери, и представляла ее злобные глаза — такие же, какими она смотрела на меня, когда сердилась.