– Значит, Пибоди, возможно, выложит один доллар, – сказал он. – А остальные кто? Я?

И тут Рэтклифф, торговец, владелец лавки, нашел решение – столь простое, столь безграничное в действии, что они даже не удивились, почему никто не подумал об этом раньше; оно не только разрешало проблему, но отменяло ее; и не только эту, но и все проблемы, отныне и навсегда, открывая их взору, словно разорванная завеса, некое блестящее пророчество, обширную, безграничную панораму Америки: эту землю безграничных возможностей, этот кладезь, созданные не людьми и не чрез людей, а для них, как в древности манна небесная, и от человека ничего за это не требовалось, нужно было только жевать и глотать, поскольку в своей безграничной Всеблагости страна создаст, произведет, выучит, укрепит и увековечит некую расу тружеников, предназначенную собирать эту манну и совать кому-то в вялые руки или даже в рот – всеобъемлющее, безбрежное, без начала и конца отнюдь не лукавство или хитрость, а благодеяние, неотъемлемое и непреложное, подобно свету, дождю и воздуху.

– Занесем его в книгу, – Рэтклифф так и сказал – в книгу, а не в гроссбух, потому что она была единственной вещью подобного рода между Нэшвиллом и Натчезом, разве что такая же случайно могла оказаться несколькими милями южнее, в Яло-Буша, первом агентстве по делам племени чокто, – разлинованная тетрадь в бумажной обложке, наподобие школьной, в которой постепенно рос заведенный на имя Мохатахи (матриарха чикасо, матери Иккемотубе и сестры старого Иссетибехи, которая – она умела расписываться, во всяком случае выводить что-то карандашом или пером, и было решено, по крайней мере допущено считать это подписью – при переходе царства ее сына к белым подписывала все документы, по крайней мере придавала им законную силу) длинный утомительный список товаров, оплачиваемых Соединенными Штатами: ситца и пороха, виски и соли, нюхательного табака, хлопчатобумажных брюк и окаменелых конфет, взятых с полок Рэтклиффа ее потомками, подданными и рабами-неграми. Вот и все, что нужно было сделать поселку: приписать замок к списку, к счету. Какую назначить цену замку – было совершенно безразлично. Если бы его оценили даже по тарифу Петтигрю: пятнадцать фунтов, помноженные на расстояние не только до Каролины, но и до самого Вашингтона, – на это, возможно, никто не обратил бы внимания; они могли бы запросить семнадцать с половиной тысяч долларов за окаменелую и несокрушимую конфету, и никто не стал бы даже читать этой записи. Итак, это было принято, утверждено, решено. Этого не требовалось даже обсуждать. Они больше не думали об этом, разве что нет-нет да и восхищаясь (возможно, с некоторыми сомнениями) собственным бескорыстием, поскольку не хотели ничего – и менее всего избежать любых справедливых упреков, – кроме честного и справедливого решения вопроса о замке. Они вернулись к старому Алеку, по-прежнему сидящему с трубкой перед тлеющим камином. Только старый Алек не оправдал их надежд; он не желал никаких денег, ему был нужен замок. Тут у Компсона иссякли последние остатки терпения.

– Ваш замок пропал, – резко заявил он старому Алеку. – Вы получите за него пятнадцать долларов, – произнес он уже увядающим голосом, потому что даже в подобной ярости можно осознать тщетность своих усилий. Однако эта ярость, бессилие, изнеможение, это чрезмерное – что бы там оно ни было – подвигнуло голос еще на одно слово: «Или…», тут он умолк окончательно и дал Пибоди возможность вмешаться.

– Или что? – сказал Пибоди, и не старому Алеку, а Компсону. – Или еще что?

Тут Рэтклифф опять нашел выход из положения.

– Погодите, – сказал он. – Дядя Алек получит в залог пятьдесят долларов. Он скажет нам фамилию того кузнеца в Каролине, мы отправим туда человека и закажем новый замок.

Дорога туда-обратно и все прочее обойдется примерно в полсотни. Дяде Алеку мы дадим в виде залога пятьдесят долларов. А потом, когда замок прибудет, он вернет нам деньги. Идет, дядя Алек?

И на этом все могло кончиться. Возможно, и кончилось бы, не будь там Петтигрю. Они вовсе не забыли о нем и не уподобили себе. Они просто втянули-вживили (так им казалось) – его в свой гражданский кризис, подобно тому, как отчаянная, беззащитная устрица лишает подвижности неустранимую песчинку. Никто не видел, как он шел, однако Петтигрю был уже в центре комнаты, где Компсон, Рэтклифф и Пибоди стояли перед сидящим в кресле старым Алеком. Могло бы показаться, что он просочился туда, если бы не та твердость, которая может (при необходимости) стать незаметной, но только не иллюзорной и уж ни в коем случае не текучей; он высказался мягким, рассудительным тоном, а потом стоял под взглядами остальных, щуплый, низкорослый, словно ребенок, и несокрушимый, словно алмаз, явно предвещая недоброе, внося в эту глухоманную комнатушку тысячи миль непроходимых дебрей, весь громадный, неизмеримый авторитет государственности, не только представляя правительство и даже не только олицетворяя его; он являл собой, по крайней мере в ту минуту, Соединенные Штаты.

– Дядя Алек не лишался никакого замка, – сказал он. – Лишился его дядя Сэм.

Минуту спустя кто-то произнес:

– Что?

– Вот что, – сказал Петтигрю. – Тот, кто повесил этот замок на почтовую сумку, сделал добровольное пожертвование Соединенным Штатам, а Соединенные Штаты защищает тот же самый закон, что и маленьких детей: дать им можно все что угодно, но забрать назад уже нельзя, иначе он или они совершат тем самым еще кое-что.

Все не сводили с него глаз. Некоторое время спустя кто-то вновь нарушил молчание. Это был Рэтклифф.

– Что совершат? – спросил он.

Петтигрю ответил, все так же мягко, равнодушно, незамедлительно и спокойно:

– Нарушение акта конгресса, где, в частности, за утрату государственной собственности предусмотрено либо пять тысяч долларов штрафа, либо не менее года заключения в федеральной тюрьме, либо и то, и другое. А тому, кто сделал прорези в почтовом мешке, предусмотрено за порчу или уничтожение государственной собственности либо десять тысяч долларов штрафа, либо не менее пяти лет заключения в федеральной тюрьме, либо и то, и другое.

Он не двинулся с места даже и теперь; лишь обратился к старому Алеку:

– Надеюсь, у вас тут будет ужин, как всегда, рано или поздно, более или менее?

– Постой, – сказал Рэтклифф. И повернулся к Компсону. – Это правда?

– Не все ли равно, черт возьми, правда или неправда? – ответил Компсон.

– Как по-твоему, чем он займется, едва оказавшись в Нэшвилле? – И окрысился на Петтигрю: – Ты должен был уехать в Нэшвилл еще вчера. Чего болтаешься здесь?

– Ехать в Нэшвилл незачем, – сказал Петтигрю. – Почта вам не нужна. У вас нечем ее запереть.

– Нечем, – сказал Рэтклифф. – Вот мы и предоставим Соединенным Штатам самим разыскивать замок Соединенных Штатов.

На сей раз Петтигрю ни на кого не взглянул. Он даже ни к кому не обращался, как старый Алек, повелевая вернуть свой замок:

– Акт конгресса предусматривает за неправомочное перемещение и либо присвоение, либо корыстное, либо злонамеренное использование или порчу государственной собственности либо штраф – стоимость вещи плюс от пятиста до десяти тысяч долларов, либо от тридцати дней до двадцати лет заключения в федеральной тюрьме, либо и то, и другое. Они могут даже издать новый акт, когда прочтут, куда вы навесили замок почтового отделения бюро по делам индейцев.

И повернулся; теперь он снова обращался к старому Алеку:

– Пойду, к своей лошади. Когда это собрание кончится и у вас можно будет поесть, пришлите за мной черномазого.

Петтигрю ушел. Немного погодя Рэтклифф сказал:

– Как по-вашему, чего он хочет этим добиться? Награды? Но угодил невпопад; это было ясно всем.

– Он уже добился, чего хотел, – сказал Компсон и выругался снова. – Неразберихи. Только этой проклятой неразберихи.

И тоже угодил невпопад; поняли это все, но высказал Пибоди:

– Нет. Тот, кто проезжает каждые две недели целых шестьсот миль по нашим местам, не имея для защиты ничего, кроме горна, нуждается в неразберихе не больше, чем в деньгах.