- Что ж с этого толку?

- Зачислят, по крайней мере, по министерству. Ну, прощай.

Друзья расстались. Карташев заказал себе карточки, купил технический календарь, обошел все правления по записанным адресам, но толку из этого никакого не вышло. Везде более или менее вежливо отвечали, что мест никаких нет. Иногда вскользь спрашивали, бывал ли он на практике, и на отрицательный ответ повторяли опять, что никаких мест нет.

Выяснилось и чувствовалось, что ходи он так и всю остальную жизнь, все только бы и выслушивал он на разные лады тот же ответ. Шуман почти пропал из виду. Исчезли как-то с горизонта и остальные товарищи. Кончились экзамены и в институте, и прежде широко раскрытые его двери теперь были заперты.

Точно карточный домик, развалилось вдруг все связывающее его с товарищами, институтом.

Кончил, и все надо было опять начинать откуда-то сначала, надо было опять взбираться на какую-то неприступную без лестницы башню жизни.

Карташев тоскливо ходил кругом этой башни и не видел ни входа, ни выхода.

Что толку, что он инженер теперь? Никогда на самом деле он не будет инженером, никогда ни одной дороги не выстроит. Но что же делать, как жить дальше?

Идти на шоссе или в водяные?

Лучше совсем распрощаться с инженерством.

"Сделаюсь учителем математики", - думал Карташев и тут же думал:

"Какой же я учитель, когда я не знаю никакой математики. Любой гимназист сконфузит меня, как захочет".

Поступить разве опять в университет на математический факультет, чтобы стать настоящим учителем? Тогда уж лучше на юридический опять? Чтобы быть лучшим юристом между инженерами, лучшим инженером между юристами.

"Ну, в акциз поступлю, - думал Карташев, - там теперь тоже взяток нет. - Как-нибудь проживу же".

Редкие встречи с товарищами и даже с Шуманом оставляли еще более тяжелое впечатление. Всякий боялся проговориться, всякий таинственно отвечал на вопросы, что он думает делать.

- Еще ничего не известно...

"Все эгоисты, все думают только о себе", - горько жаловался сам себе Карташев.

Зато из дому слали ему без счета радостные поздравительные письма и телеграммы. Энергично звали его домой.

Конечно, приятнее было бы приехать уже настоящим инженером-строителем, с местом, с бумажником, наполненным деньгами. Но и без этого тянуло туда, где любят и ждут.

- Поеду, - решил Карташев.

Зашел к Шуману, по обыкновению не застал его дома и оставил ему записку, что завтра с почтовым уезжает.

Шуман незадолго до отхода почтового поезда приехал на вокзал.

- Ну, что, как твои дела? - спрашивал его Карташев.

- Клюет, - ответил уклончиво Шуман.

- А у меня ничего не выгорело, - пожаловался Карташев.

- Гм... - промычал в ответ Шуман.

Перед последним звонком появился Шацкий.

В злополучный год болезни Карташева и его Шацкий отстал на один год, и с тех пор бывшие друзья почти не виделись.

Шацкий остался Шацким. Ломаясь, изображая из себя героя того романа из иностранной жизни, который последний прочел, он церемонно и галантно, едва дотрагиваясь до протянутой руки Карташева, проговорил:

- Узнал, что уезжаешь, и счел долгом проводить тебя.

- Ну, а я пошел, - сказал Шуман. - Прощай.

Он запыхтел, покраснел и трижды поцеловался с Карташевым.

- Ну, всего лучшего.

Шуман неуклюжей, проворной походкой, смущенно кивнув Шацкому, направился к выходным дверям.

Шацкий сейчас же после ухода Шумана сбросил с себя шутовской вид и заговорил простым языком.

- Ты грустен? Не могу ли я быть чем-нибудь полезным? Может быть, денег?

- Нет, спасибо. Да, невесело. Вот кончил и решительно не знаю, что с собою делать.

- Очень все это глупо организовано у нас. У одних все пять лет практики, у других ни разу. И моя судьба такая же будет. И в этом году опять никакой практики.

- Иди хоть в кочегары, - посоветовал Карташев.

Шацкий только досадливо дернул плечом.

- Что ж ты будешь делать? Домой поедешь?

- Ну, вот еще. Я уже третий год домой не езжу. Я ведь постоянно на практике, а с практики я еду прямо на лекции, потому что я остепенился и вот уже три года, как у меня нет ни одного потерянного дня. Что дня? Часа потерянного нет.

- И это, конечно, стоит денег?

- Не будем говорить об этом. Меньше, во всяком случае, чем служба моего брата в гусарах.

- Он кем там?

- Солдатом, mon cher, но это стоит десятка полтора тысяч в год. Держит, между прочим, своих лошадей для скачек. Теперь как раз скачки, и он зовет к себе в Варшаву. Старик в восторге: высылает ему и лошадей и деньги.

- Это тот твой брат, который поступал, когда мы кончали?

- Тот самый. В высшее заведение не пошел, и поверь, что сделает лучшую, чем мы с тобой, карьеру. Этот мальчик имеет нюх и поставлен не по-нашему. А мы с тобой... старики уже... Еще живы, еще не в могиле, но...

Суждены нам благие порывы,

Но свершить ничего не дано...

Тряпки, mon cher. Третий звонок, прощай, и если когда-нибудь вспомнишь старого друга, каких теперь уж нет и быть не может...

Шацкий опять впал в свой обычный тон и махал стоявшему в окне вагона Карташеву. Вагоны медленно двигались, Шацкий еще раз махнул, повернулся спиной, постоял мгновение и, карикатурно раскачиваясь, быстро, толкая публику, помчался прочь.

Карташев уныло провожал его глазами.

Скучные мысли ползли ему в голову.

Быстро пронеслось время. Давно ли подъезжал он впервые шесть лет тому назад к этому Петербургу. Шесть лет промелькнули, как шесть страниц прочитанной книги. Он ехал тогда и мечтал, что в эти шесть лет он приобретет знание, которое даст ему прочную возможность независимо стоять в жизни. Но знания нет. Давно, еще в гимназии, потерял аппетит к работе, и если кто-нибудь не сжалится и не даст кусок хлеба, то он пропал.

Ах, может быть, и будет этот кусок хлеба, но так тоскливо, так пусто на душе. Назад бы опять, к началу этих шести лет, за работу.

Все быстрее и быстрее мчался поезд по зеленым кочкам и болотам.

Карташев печально смотрел в окно.

V

Приезд домой не освежил Карташева. По крайней мере, на первое время. Дома как будто все осунулось, уменьшилось.

Мать постарела, волоса ее побелели еще с болезни Карташева. Давно и эта болезнь была забыта, и отношения установились как будто прежние, но что-то из прежнего оставалось все-таки и навсегда легло между матерью и Карташевым. В той бывшей борьбе слишком уже обнаружилось как-то все и было так неприкрашенно, что всякое воспоминание и с той и с другой стороны о том времени вызывало прозу и горечь. А отсюда постоянное опасение как-нибудь коснуться этого прошлого, этого больного. Опасение коснуться не только на словах, но и в воспоминании.