Королева-ведьма прижала ладони к ушам.

В саду, раскинувшемся под окном, больше не было семи черных, кривых карликовых деревьев.

– Бьянка… – прошептала королева.

Окна были завешены и не давали света. Свет хлынул в комнату из неглубокой чаши, поднявшись над нею, будто синеватый пшеничный сноп. Свет этот озарил четыре меча, указывавших на север и на юг, на восток и на запад.

Четыре ветра ворвались в зал, скрылись под тремя арочными сводами, вздымая в воздух хладные огни, иссушая моря, взвихряя серебристую пыльцу Времени.

Руки королевы-ведьмы вспорхнули в воздух, будто свернутые листья, пересохшие губы дрогнули, и королева-ведьма запела:

– Pater omnipotens, mittere digneris sanctum Angelum tuum de Infernis [6].

Свет приугас, засиял ярче прежнего…

И видит королева: там, меж рукоятей четырех мечей, стоит во всей своей мрачной красе ангел Люцифиэль; лицо его скрыто в тени, за спиной златом сверкают распростертые крылья.

– Коли уж ты призвала меня, твое желание мне известно. Безрадостным будет оно. Ты просишь о страдании.

– Тебе ли говорить о страдании, Владыка Люцифиэль, познавший самую жестокую муку на свете? Ту муку, что хуже гвоздей в ступнях и запястьях? Ту муку, что хуже тернового венца, и уксуса на губах, и острой стали в подреберье? Да, многие взывают к тебе ради злых дел, но я не из их числа. Я понимаю твою истинную природу, сын Божий, брат Сына Божия.

– Что ж, ты узнала меня. Я исполню то, о чем ты просишь.

И с этими словами Люцифиэль (именуемый некоторыми Сатаной, Князем Мира Сего, однако ж, по замыслу Божию – левая длань, шуйца Господа) призвал с небес молнию и поразил ею королеву-ведьму.

Ударила молния королеву в грудь, и рухнула королева замертво.

Сноп света, поднимавшийся над чашей, озарил золотые глаза Ангела, и, как ни ужасен был взор их, они были полны сострадания. Миг – и четыре меча разлетелись вдребезги, и Люцифиэль исчез.

А королева-ведьма с трудом поднялась с пола. Вся красота ее исчезла, как не бывало. Прекрасная королева превратилась в дряхлую слюнявую старуху.

Сюда, в чащу леса, солнечный свет не проникал даже в ясный полдень. В траве там и сям виднелись цветы, но все они были бесцветны. С черно-зеленой крыши над головой свисали тенета густого, зеленоватого полумрака, в котором порхали бабочки-альбиносы да трепетали, точно в горячке, мотыльки. Стволы деревьев были гладки, словно стебли подводных трав. Здесь среди бела дня порхали летучие мыши и птицы, тоже считавшие себя летучими мышами.

И был здесь склеп, поросший мхом. Кости, выкатившиеся наружу, лежали в беспорядке у подножья семи корявых карликовых деревьев. Да, выглядели они, как деревья. Но иногда они двигались. А иногда среди морщин их коры поблескивало во влажном сумраке нечто вроде узкого глаза или клыка.

В тени от двери склепа сидела, расчесывая волосы, Бьянка.

Вдруг густой сумрак дрогнул, встревоженный шарканьем шагов.

Семь деревьев, семь карликов повернули головы на звук.

Из лесу на поляну вышла безобразная дряхлая старуха. Спина ее была согнута дугой, отчего голова – сплошь в морщинах, почти лишенная волос, как у стервятника – хищно торчала вперед.

– Вот мы наконец-то и здесь, – скрипучим, как у стервятника, голосом проскрежетала старуха.

Подойдя ближе, она с трудом опустилась на колени и пала перед Бьянкой ниц, уткнувшись лицом в траву среди блеклых цветов.

Бьянка глядела на нее во все глаза. Старуха поднялась и обнажила в улыбке желтые пеньки зубов.

– Я пришла к тебе от ведьм с низким поклоном и с тремя дарами, – сказала она.

– Зачем тебе это?

– Ишь, какое шустрое дитя – а ведь ей всего четырнадцать. Зачем? Из страха перед тобой. Я принесла дары, чтобы снискать твое благоволение.

Услышав это, Бьянка рассмеялась:

– Что ж, показывай.

Старуха взмахнула рукой в зеленоватом воздухе, и в руке ее появился шнур из пестрого шелка, затейливо переплетенного с человеческими волосами.

– Вот пояс, что защитит тебя от злых козней попов – от распятия, от потира, от этой треклятой святой воды. Вплетены в него и волосы непорочной девы, и волосы женщины нестрогого нрава, и волосы покойницы. А вот… – еще взмах руки, и на ладони старухи появился лаковый гребень, расписанный лазурью по зелени, – …вот гребень из самых морских глубин, русалочья безделка, чтоб очаровывать и повелевать. Расчеши им локоны, и ноздри мужчин наполнит аромат моря, а уши – рокот волн, и этот рокот свяжет их надежнее любых цепей. И, напоследок, – добавила старуха, – тот древний символ коварства, тот красный Евин плод, то самое яблоко, румяное, как кровь. Откуси кусочек – и разом познаешь все зло, которым похвалялся змей.

Взмахнула старуха рукой в последний раз, добыла прямо из воздуха яблоко и вместе с поясом и гребнем подала его Бьянке.

Но Бьянка окинула взглядом семь кривых карликовых деревьев.

– Дары мне по нраву, – сказала она. – Но я не слишком доверяю ей.

Из клочковатых бород выглянули наружу безволосые маски. Блеснули щелки глаз. Щелкнули сучковатые когти.

– Но все-таки, – продолжала Бьянка, – я позволю ей повязать мне пояс и расчесать волосы гребнем.

Старуха, расплывшись в глупой ухмылке, повиновалась и заковыляла к Бьянке, будто жаба. Повязала ей пояс. Расчесала надвое волосы. Зашипели, брызнули искры: от пояса – ослепительно-белые, от гребня – цвета павлиньего глаза.

– А теперь, старуха, отведай-ка сама свое яблоко.

– Какая честь для меня, – заскрипела старуха. – Расскажу сестрицам, что разделила с тобой этот плод – то-то они позавидуют!

С этими словами вгрызлась старуха в яблоко, шумно зачавкала, проглотила, да еще облизнулась.

Тогда и Бьянка взяла яблоко, впилась в него зубками…

И, вскрикнув, поперхнувшись, вскочила на ноги! Ее волосы заклубились в воздухе, словно черная грозовая туча. Лицо ее посинело, почернело, как аспидная доска, и снова сделалось белым. Пала Бьянка среди бледных цветов и замерла, не шевелясь и даже не дыша.

Семь карликовых деревьев засучили лапами, затрясли клочковатыми бородами, но все напрасно. Без помощи Бьянки они не могли сдвинуться с места. Их когти рванули старуху за редкие волосы, за плащ, но та, проскочив между ними, пустилась бежать – по залитым солнцем лесным полянам, вдоль разбитой дороги, через яблоневую рощу, в тайный подземный ход.

Вернувшись потайным ходом во дворец, старуха поднялась потайной лестницей в покои королевы. Спина ее согнулась чуть ли не вдвое, ладонь была прижата к ребрам. И вот костлявые пальцы старухи распахнули резные костяные дверцы волшебного зеркала.

– Speculum, speculum. Dei gratia. Кого ты видишь?

– Вижу тебя, госпожа. И всех в нашей земле. И вижу я гроб.

– Чье тело лежит в том гробу?

– А этого я не вижу. Должно быть, Бьянки.

Старуха – она-то и была прекрасной королевой-ведьмой – устало опустилась в высокое кресло перед окном из огуречно-зеленого и темно-белого стекла. Лекарства и снадобья ждали, готовые избавить королеву от безобразной колдовской старости, насланной на нее ангелом Люцифиэлем, но она не спешила прибегнуть к ним.

Яблоко таило в себе частицу Тела Христова, гостию, святое причастие.

Положив на колени Библию в переплете из розового шелка, королева-ведьма открыла ее, не глядя.

И в страхе прочла первое попавшееся на глаза слово: Resurcat [7].

Казалось, гроб отлит из стекла – из стекла молочно-белого цвета. А появился он вот как. От кожи Бьянки поднимался тоненький белый дымок. Она дымилась, как дымится огонь, угасающий под каплей воды. А все – кусочек святого причастия, застрявший в ее горле. Он-то, словно вода, погасившая ее огонь, и заставил ее задымиться.

Затем на землю пала ночная роса, к полночи похолодало, вот дым угасающей Бьянки и застыл вокруг нее льдом. А иней украсил глыбу туманного льда, внутри которой покоилась Бьянка, серебряными узорами.