Но один слиток – не ящик, в Китае на него не проживешь. Все остальное золото продолжало лежать нетронутым, как переспевшая девка, где-то в тайге. Брюхов погрустил месяц дома с ковшиком браги и решил заделаться контрабандистом. Он аккуратно распилил слиток, закопал обрезки в тайных местах, перешел по льду через границу, обменял часть золота на “мунуклатуру” и выгодно продал ее в

Атамановке. Ситец, фарфоровая посуда, женские украшения, шелковые наряды, спирт – отбою от желающих не было. Все разобрали за два часа. Даже из дома в дом ходить не пришлось. Как зашел к соседям, так и сидел там, пока атамановские валили гурьбой.

“Здрасьте! У вас тут чо?”

На второй и на третий раз все прошло даже еще лучше. Старик Брюхов сделал уже список заказов, и “клиенты” ждали его на берегу. Народу не терпелось посмотреть на свои обновки.

После шестой ходки он выкопал все золотые обрезки, взял у соседа лошадь с санями и отправился за большим оптом, чтобы не мотаться без толку туда-сюда.

“Семь – хорошая цифра, – сказал он перед отъездом. – В седьмой раз будет большой фарт”.

На обратной дороге его поджидали чекисты из Краснокаменска. Кому-то в Атамановке, видимо, жалко стало, что Брюховы наживаются так легко.

Еще с середины реки увидев, как они осторожно спускаются на конях с атамановского берега, старик Брюхов сразу все понял, повернул соседскую лошадь к большой полынье и спрыгнул с саней на лед. Потом он стоял и смотрел, как обезумевшая коняга бьется из последних сил, ломая кромку, пытаясь удержать над водой голову с огромными, сверкающими, как звезды, глазами, но тяжелые сани и течение подо льдом неумолимо тянули ее в черную пропасть.

“Стрельни в голову”, – сказал он, когда вокруг захрапели чекистские кони, и было непонятно, кого он просил добить, – то ли лошадь, то ли самого себя.

За незаконный переход границы старик Брюхов получил два года. Если бы не успел утопить товар в полынье, сгинул бы в лагерях навечно.

Соседу за лошадь с санями велел отдать сруб нового дома.

В лагере он выучился бондарскому ремеслу. Вернувшись в Атамановку, стал делать бочки и первую же повез через Аргунь. У него были свои счеты с колхозной властью.

Артем, живший уже отдельным хозяйством, состоял в колхозе, но тоже потихоньку начал помогать тестю возить бочки в Китай. Веселые песни петь со временем он разучился, а народившихся детей надо было чем-то кормить. Брюховский скот в атамановском колхозе давно съели.

Из-за того, что возил старик Брюхов теперь немного, чекисты его больше не беспокоили. У них хватало своих забот. Через границу в

Китай постоянно ходили бывшие красные партизаны, которым после гражданской войны все не сиделось на месте и у которых руки чесались пограбить осевших на той стороне вдоль железной дороги семеновцев и староверов. Маньчжурское правительство заявляло протесты, грозило ответными мерами, а отдуваться за все приходилось чекистам и пограничникам. Этих красных партизан остановить было не так-то легко. Время от времени на сопредельную территорию уходили группы до тридцати, а иногда – до пятидесяти сабель. И все они, между прочим, были свои. Но по-хорошему договариваться не хотели. Куда тут гоняться за полоумным дедом? Каждый сотрудник и без того был на счету.

В конце концов старик Брюхов сам оставил в покое советскую власть и прекратил свой бесконечный спор с нею, замерзнув однажды насмерть прямо на льду. Вокруг его закоченевшего тела обнаружили множество волчьих следов, и в Атамановке пришли к мнению, что волки настигли его на реке, но почему-то не стали нападать, а просто уселись вокруг него и ждали, пока он замерзнет. Как будто сама Аргунь, наконец, решила его остановить.

И все же старик Брюхов, уходя, сумел высказать остающимся свое коренное мнение. На правой руке, которую он держал прямо перед собой, застыл твердый, как камень, кукиш. Перед похоронами сыновья пытались разогнуть ему пальцы, но у них ничего не вышло, и, пока не заколотили, Иван Николаевич лежал в гробу, выставив на всеобщее обозрение крепкую казацкую фигу.

Митькины частушки

Митька Михайлов одно время был гармонистом. По возрасту на танцы ходить ему было еще не положено, но взрослые парни пускали его, потому что на гармони лучше Митьки в Атамановке играть никто не умел.

Потом получилось так, что он влюбился в приблудную девку Настюху и она ему даже дала. Митька от этого был очень счастлив. Через месяц

Настюха из Атамановки куда-то исчезла, Митька с горя напился, свалился с обрыва и сломал себе руку.

Когда до него дошло, что без гармони на танцах он никому не нужен, у

Михайловых в доме наступил конец света.

Не такой, про который рассказывала в школе Анна Николаевна, когда учила атамановских детей не верить в Бога и объясняла почему, например, в Архиповке закрыли церковь, а самый натуральный – с мордобоем, с ревом и беготней по чужим огородам.

Морду били в основном самому Митьке – братья кулаками, а тетка

Наталья мокрым полотенцем – за то, что он по злости поубивал всех цыплят. Сначала долго сидел у себя на чердаке, смотрел то на гармонь, то на свою сломанную руку, а потом слез оттуда и порубил топором цыплят. За что – неизвестно. Просто, видимо, надо было кого-то убить.

“И главно дело – как он их одной рукой-то всех порешил?” – запыхавшись, удивленно сказала сама себе тетка Наталья.

Сколько могла, она еще бегала по огороду за Митькой со своим только что постиранным полотенцем, а когда тот однорукой молнией перелетел через забор и помчался уже по чужим грядкам, остановилась и, сильно волнуясь грудью, смотрела, как старшие сыновья то и дело валятся в соседский горох, топчут рассаду и все никак не могут поймать “этого черта”.

“Куда там! – махнула она рукой. – Бесполезно. Все равно цыплят не воротишь”.

То ли от быстрого бега, то ли от яркого солнца, под которым так хорошо зеленели раскинувшиеся перед теткой Натальей атамановские огороды, то ли вообще оттого, что за чужим забором вот так вот носились перед ней три больших уже ее сына, выращенных все-таки без мужика и потому только Господу Богу знамо каких дорогих, – в общем, неизвестно по какой причине, но злость ее вдруг прошла, почти вся улетучилась, и только жалко было почему-то одного-единственного цыпленка.

Тетка Наталья сама наступила на него в курятнике недели две-три тому назад и сломала ему крыло. Потом возилась с ним как с родным, выкармливала с ладони и даже поселила его у себя на несколько дней под кроватью, отчего, видимо, и привыкла. И этот “переломыш” тоже к ней как будто привык. А вот теперь Митька взял и захлестнул его топором вместе с другими цыплятами.

Тетка Наталья вздохнула, переживая, что в погребе уже тепло и долго всю эту битую птицу там не продержишь – придется как можно быстрее съесть. А едоков-то в доме – раз, два и обчелся.

Соседей, что ли, позвать?

“Эй! – вдруг изо всех сил закричала она сыновьям, увидев, что те, наконец, сумели подловить Митьку и уже наладились его мутузить. -

Кончай, кому я сказала! Совсем доломаете мне пацана. Куда нам потом такой обрубок!”

Вечером, когда подъели уже почти всех цыплят и самогона в баклажке осталось на самом дне, она успела прихватить со стола две последних жареных ножки и отдернула занавеску на холодной печи, где, свернувшись в злой и упрямый клубок, лежал со своей сломанной рукой

Митька.

“Слышь, сына, ну ты поешь хоть чуть-чуть. Сожрут ведь цыплят соседи.

Я ради них, ли чо ли, горбатилась, ночей не спала?”

“Сказал – не буду, значит – не буду! – отрезал Митька. – Не приставай”.

“Вишь ты, какой сердитый, – сказал сосед дядя Миша, успевший не только съесть пару цыплят, но и заныкать, пока никто не смотрел, одного в сенях под пыльные хомуты, с тем расчетом чтобы прихватить его с собой, когда самогонка закончится и народ соответственно заскучает. – Прямо и не Митька, а целый уполномоченный ВЧК. Или как она там теперь называется? Кавэда, что ли? За ими не уследишь. А может, у тебя и наган имеется, товарищ сердитый чекист? Ты гляди, не перестреляй нас оттуда с печки. А то мы вон самогонку ишшо не всю допили”.