Были эти провалы мрачны и неразличимы, словно будущее этих людей, целой страны. Чернота как бы сожрала всякую надежду.

* * *

Через пару часов марша до колонны донесся странный низкий гул.

Все поняли, что это канонада. Значит фронт рядом.

В штрафники часть бойцов попала из кадрового состава. Это были бывшие красноармейцы и сержанты всех родов войск: пехота, артиллеристы, танкисты. В основном обыкновенные «залётчики», отправленные в штрафную за нарушения дисциплины: самоволки и пъянство. Были и осужденные за совершение воинских преступлений: самострелы, дезертиры, растратчики, или просто те, кому не повезло.

Один из них - Аркаша Гельман. Служил он в запасном полку, охранял склад. Однажды подошёл начальник караула — старший сержант Ширяев. За ним — сани с двумя лошадьми в упряжке. Ширяев - старослужащий, взрослый, авторитетный. Молча, отобрал у часового винтовку. Штыком сковырнул замок с двери склада. Потом погрузил на подводу продукты и уехал.

Гельман понял, что произошла самая обыкновенная кража, которой он не помешал.

Нужно было доложить командованию.

Но ему было всего семнадцать, а кражу совершил начальник караула.

К тому же, как закладывать своего брата солдата? А если завтра вместе с ним на фронт?

Пока Гельман решал для себя непростую дилемму, прибывшие кладовщики обнаружили кражу и подняли шум.

Командир полка дал команду, немедля отыскать воров! Целая группа командиров и дознавателей рыла и копала. Хотя чего было искать?

Ширяев уже с самого утра ходил под мухой, а у Аркаши Гельмана в глазах читалась вековая печаль всего еврейского народа.

Естественно его арестовали. Затем увели сержанта. У Гельмана забрали комсомольский билет и другие документы. Неделю он просидел на гарнизонной гауптвахте в ожидании приговора.

Процедура трибунала почти не запомнилась. Оба сразу же сознались. Учитывая военное время и тяжесть совершенного проступка, председатель трибунала через десять минут зачитал приговор: обоих к расстрелу. Факты были налицо, время суровое. Военное!

Когда уводили из зала, Гельман обратил внимание на плакат, висевший на стене: «Кончил дело - уходи!»

В голове мелькнуло: «Дело окончено, теперь можно и на тот свет».

Минут через десять оба они очутились в камере для осужденных. Ночь прошла в каком-то полузабытьи. Утром дали горячую баланду. В алюминиевой миске, тараща белёсые глаза, плавали рыбьи головы.

Гельман ничего не мог есть. От одного вида баланды подкатывала тошнота. Когда-то слышал, что в тюрьмах расстреливают по ночам. Днём полудремал-полубодрствовал. Вновь наступила ночь, долгая как тоска. Время остановилось. Опять ночь... Последняя...

Слух обострился как у зверя. Отчетливо услышал шаги. Они смолкли перед камерой.

Ключ сделал положенные обороты. Лязгнул засов.

Оббитая железом дверь ржаво распахнулась. На пороге камеры стоял конвойный в гимнастёрке. На его ремне кобура с наганом.

«Гельман, на выход!»

Мелькнула мысль: «Господи!.. Ну вот и конец»!

Шли темными коридорами и вдруг остановились. Надзиратель подвел к обитой чёрным дермантином двери.

Гельман с огромным трудом пересилил себя, открыл дверь и зажмурился. Так и стоял с закрытыми глазами, ожидая пули в затылок. Ожидание казалось бесконечным.

В кабинете за столом сидел офицер, с двумя большими звёздами на погонах. Перед ним стояла лампа с зелёным абажуром. Подполковник поднял голову, выставив вперед ногу, как при замедленных кадрах в кино, опустил руку на кобуру и скомандовал:

- Входи! Стоять смирно!

…И лечь бы бывшему рядовому Гельману в одном нижнем белье в заполненную водой яму, куда скидывали всех приговорённых и расстрелянных, но, наверное вмешался сам Господь Бог.

Полк отправляли на фронт, и оперуполномоченный НКВД упросил председателя трибунала заменить расстрел штрафной ротой.

Вот уж воистину, встречаются на свете звери среди люди, и люди среди зверей. Подполковник дал расписаться в какой-то бумаге о том, что «высшую меру наказания заменить десятью годами ИТЛ».

Гельман зашатался и чтобы не упасть ухватился руками за край стола.

Потёр виски, пытаясь восстановить душевное равновесие. Только потом сообразил — у него появился шанс выжить. Ведь штрафная, это ещё не расстрел! Есть такое выражение — «ватные ноги».

У него было ощущение, что его ноги сделаны из ваты.

Гельмана отвели обратно в камеру. Вот так Аркаша и оказался в штрафниках.

Утром на печатной машинке отпечатали новое удостоверение личности. И поехал он на фронт вместе со своим полком, но только в отдельной теплушке, под охраной НКВД.

Сержанта Ширяева он больше не встречал. Может быть расстреляли, а может быть тоже попал в штрафную роту.

Небольшую часть штрафников составляли блатари-урки, жулики, карманники, скокари, которым срок отбытия в лагере заменили штрафной ротой.

Эти держались особняком от армейцев. Было их в роте немного, человек двадцать. Сапоги они называли прохарями, бритву - мойкой, охрану - вертухаями.

Их сплоченность и непонятный язык вызывали робость. Готовность по любому поводу и без повода кинуться в драку - страх и уважение.

В строю, среди блатяков шагал Энгельс Лученков. Внешности он был неприметной, роста среднего, худощав, подвижен. Волосы и брови выгорели у него до одинакового светло-пшеничного цвета, ворот гимнастёрки всегда был расстёгнут, пилотка на затылке.

Слева от него в строю неулыбчивый парень лет тридцати с небольшим шрамом над правым глазом и обтянутыми сухой, словно дубленой, кожей скулами.

Звали его Никифор Гулыга, и был он вором. В прошлом — медвежатник, домушник.

Профессии серьёзные и уважаемые в преступном мире. Жизнь за ним угадывалась страшная: воровал, садился, бежал, был пойман и страшно бит.

За спиной Лученкова располагался Миха Клёпа, картёжник и аферист.

Гулыга был молчалив, сдержан, порою слишком упрям, и всегда считал себя правым. Родился в год начала Германской войны. Уходил в побег. И даже свои относились к нему с опаской, потому что был опасен и коварен, как медведь. Никогда не знаешь, что у такого человека на уме.

Он был, несомненно, одной из самых ярких фигур того не совсем обычного мира, с которым Энгельса Лученкова столкнула лагерная и фронтовая судьба.

Лученков на десять лет моложе Гулыги. Появился на свет в год смерти Ленина.

Его отец, Иван Степанович, в семнадцать лет ушёл из семьи в революцию, бороться за свободу и справедливость.

Он был из романтиков, воспевающих революцию. Родившегося сына назвал Энгельсом, в честь одного из авторов «Капитала». Говорил: «Если погибну за Советскую власть, то похороните. А на могиле скажете хорошую речь, дескать, погиб дорогой товарищ на боевом посту»! И смеялся коротким, злым хохотком, похожим на кашель.

Он прошёл долгий, извилистый, по-своему трагический путь русского бунтаря. Успев закончить три класса церковно-приходской школы он всё время стремился выбиться в люди, наверх, но внутреннее бунтарство не позволило ему согласиться с происходящим. Поагитировав за Советскую власть и раскулачив несколько своих соседей, отец скоро разочаровался в колхозном строительстве и, ещё будучи на должности председателя ушёл в глубокий запой.

Не принесла революция счастья ни ему, ни Энгельсу, ни его семье. В пьяном угаре и угрызениях совести Иван Лученков застрелился в 1931 году. Похоронили его у сельсовета. Из металлического листа вырубили звезду. Приклепали к железному пруту. Заострили конец. На звезде краской написали имя, фамилию, год, день рождения, день смерти.

Комбедовский оркестр, из гармошки и двух балалаек исполнил «Интернационал». А Энгельс с тех пор стал расти безотцовщиной. Он рано вышел из-под материнского контроля, перестал учиться. Потом связался со шпаной.

“Ты, Лученков, портишь нам все показатели по школе. А ещё сын большевика!”, — укоризненно твердили учителя.

“Двоечник, дармоед!” — кричала мать.