«Ну что же, — сказал он себе, — раз терпение ничего не дало, попробуем действовать хитростью».

И, определив по тому, как было направлено оперение стрелы, то место, где мог засесть его враг, он выпустил в эту сторону свою стрелу в надежде или испугать злоумышленника, или заставить его обнаружить себя. Стрела просвистела в воздухе и вонзилась в кору дерева, но на вызов никто не ответил. Может быть, второй выстрел будет удачнее? Зазвенела тетива, но вторая стрела была остановлена на лету. Другая стрела, выпущенная из невидимого лука, почти под прямым углом вонзилась в нее над тропой, и, кружась в воздухе, обе они упали на землю. Выстрел последовал так быстро и неожиданно и свидетельствовал о такой ловкости и меткости, что крестьянин в восхищении забыл об опасности и выпрыгнул из укрытия.

— Ну и выстрел! Замечательный выстрел! — вскричал он, выскакивая на опушку чащи и пытаясь отыскать таинственного лучника.

В ответ на его крики раздался радостный смех, и серебристый и нежный, как у женщины, голос пропел:

В лесах резвятся лани, в лесах цветут цветы,

Но что мне лани и цветы, когда со мною ты?

Оставь добычу и цветы, оставь прозрачный пруд,

И вместе в лес пойдем со мной, мой милый Робин Гуд.

Мы в чаще спрячемся с тобой подальше от дорог,

И из цветов себе сплету я праздничный венок.

— Ох! Так это Робин, бесстыдник Робин Гуд поет. Иди сюда, мальчик. Как? Ты посмел стрелять из лука в своего отца? Клянусь святым Дунстаном, я уже решил, что это разбойники решили меня прикончить! Ну и злой же ты мальчишка, если избрал себе мишенью мою седую голову! Ах, вот и он сам, — добавил добрый старик, — вот он и сам, безобразник! И поет ту песенку, которую я сочинил, когда мой брат Робин был влюблен… я тогда еще песни сочинял, а мой бедный брат ухаживал за прекрасной Мэй, своей невестой.

— Ну что, отец, разве моя стрела ранила вас, а не просто пощекотала вам ухо? — послышался голос с другой стороны зарослей, снова запевший:

Над лесом бледный свет струит печальная луна,

И где-то колокол звенит; в долине тишина.

В Шервудский лес пойдем скорей, где старый дуб растет,

Он слышал клятвы юных дней, и нас там счастье ждет.

Лесное эхо еще повторяло последние строки, когда молодой человек лет двадцати на вид, хотя на самом деле ему было только шестнадцать, вышел и остановился перед старым крестьянином, в котором читатель, без сомнения, узнал сланного Гилберта Хэда, знакомого ему из первой главы нашей книги.

Юноша улыбался старику, почтительно держа в руке зеленую шляпу, украшенную пером цапли. Густые, слегка вьющиеся черные волосы обрамляли его широкий лоб, белый как слоновая кость. Слегка прищуренные глаза, затененные длинными ресницами, бросавшими тень на розовощекое лицо с выступающими скулами, метали темно-синие искры. Взгляд его чистых глаз, казалось, тонул и расплавленной глазури, и мысли, убеждения, чувства чистосердечной юности отражались в нем как в зеркале; в лице его сквозили мужество и энергия; изысканно-красивые черты не имели в себе ничего женственного, а когда он улыбался, обнажая жемчужные зубы, было видно, что это уже почти взрослый, уверенный в себе человек; губы у него были ярко-коралловые, и их соединяла с тонким прямым носом, крылья которого просвечивали розовым, изящная ложбинка.

Он загорел, но там, где одежда открывала шею и запястья, было видно, что кожа у него атласно-белая.

На нем была шляпа с пером цапли, перетянутая в талии куртка из зеленого линкольнского сукна, замшевые короткие штаны из оленьей кожи и обувь, называвшаяся un-hege sceo («саксонские сапоги») и крепившаяся к щиколоткам прочными ремнями; на перевязи, украшенной стальными бляшками, висел колчан со стрелами и небольшой рог, а у пояса — охотничий нож; в руке он держал лук. Вся одежда и снаряжение Робин Гуда, исполненные своеобразия, отнюдь не вредили его юношеской красоте.

— А что если вместо того чтобы пощекотать мое ухо, ты бы пробил мне голову? — с напускной строгостью спросил добрый старик, повторив последние слова своего сына. — Поосторожней с такой щекоткой, сэр Робин, ведь так не рассмешить, а скорее убить можно!

— Простите меня, отец. Я совсем не хотел вас ранить.

— Вполне верю тебе, но, дорогой мой мальчик, так вполне могло случиться: лошадь ли ускорила бы шаг или чуть отклонилась бы влево или вправо, я бы тряхнул головой, твоя рука дрогнула бы или ты бы неточно прицелился, да любой пустяк, в конце концов, и твои игры могли бы окончиться моей смертью.

— Но рука у меня не дрогнула, и прицеливаюсь я всегда точно. Не упрекайте же меня, отец, и простите мне мою шалость.

— Прощаю от всего сердца, но, как говорится у Эзопа, чьи басни тебе рассказывает капеллан, разве человек имеет право развлекаться такими играми, которые могут повлечь за собой смерть другого человека?

— Ваша правда, — ответил Робин, и в голосе его прозвучало глубокое раскаяние. — Умоляю вас, забудьте мое легкомыслие, вернее, мою вину; этот поступок меня заставила совершить гордыня.

— Гордыня?

— Да, гордыня. Разве вчера вечером, после ужина, вы мне не сказали, что я еще не стал таким хорошим стрелком, чтобы испугать лань, задев шерстинки на ее ухе, но не убив ее? Ну вот… я и хотел доказать вам обратное.

— Хорошенький способ проявлять свое мастерство! Но оставим это, мальчик; конечно, я прощаю тебя и больше не сержусь, но обещай мне никогда не обращаться со мной как с оленем.

— Не бойся, отец, не бойся, — с нежностью сказал юноша, — как бы я ни был проказлив и легкомыслен, как бы я ни любил пошутить, мне никогда не забыть, какую любовь и уважение ты заслужил у меня, и за весь Шервудский лес я не отдам и волоска с твоей головы!

Старик взволнованно схватил руку, протянутую ему юношей, и с любовью пожал ее, сказав:

— Да благословит Бог твое доброе сердце и да ниспошлет он тебе благоразумие! — добавил он с наивной гордостью, которую до тех пор вне всякого сомнения скрывал, чтобы выбранить неосторожного лучника: — Подумать только, ведь это мой ученик! И это я, Гилберт Хэд, был первым, кто научил его натягивать тетиву и пускать стрелу! Ученик достоин учителя, и если так дело пойдет, лучшего стрелка не будет во всем графстве, а может, и во всей Англии.

— Пусть у меня правая рука отсохнет и ни одна моя стрела не попадет в цель, если я забуду вашу любовь ко мне, отец!

— Дитя, ты же знаешь теперь, что я не отец тебе, и мы связаны только узами сердца.

— О, не говорите мне, что у вас нет на меня прав: если вам их не дала природа, то дала пятнадцатилетняя любовь и забота!

— Напротив, давай-ка поговорим об этом, — сказал Гилберт и пошел пешком по тропинке, ведя на поводу пони, прибежавшего на громкий свист хозяина. — Есть у меня тайное предчувствие, что в скором времени нам угрожают большие беды!

— Что за вздорная мысль, отец!

— Ты уже взрослый, смелый, и, благодарение Господу, сил у тебя хватает, но тебя ждет совсем не то будущее, на какое я рассчитывал, когда ты, тогда малое дитя, сидел на коленях у Маргарет и то плакал, то смеялся.

— Да что там! У меня одно желание: чтобы завтрашний день походил на сегодняшний и вчерашний!

— Мы с Маргарет старились бы теперь без сожалений, если б только приоткрылась тайна твоего рождения.

— Так вы больше никогда и не видели того храброго солдата, что препоручил меня вашим заботам?

— Видеть я его больше никогда не видел, а известие от него получил только один раз.

— Может быть, он погиб на войне?

— Может быть. Через год после того как тебя к нам привезли, неизвестный посланец вручил мне мешок серебра и запечатанный пергамент, но герба на восковой печати не было. Я отнес этот пергамент своему духовнику; он развернул его и прочел слово в слово вот что:

«Гилберт Хэд, год тому назад я поручил твоим заботам ребенка и взял на себя обязательство ежегодно платить тебе за твои труды; я посылаю тебе причитающуюся за этот год сумму; ныне я покидаю Англию и не знаю, когда вернусь. Поэтому я принял меры к тому, чтобы ты ежегодно получал обещанные деньги. Итак, когда придет срок платежа, тебе следует явиться в канцелярию шерифа Ноттингема, и тебе заплатят. Воспитай мальчика как своего сына, по приезде я явлюсь за ним».