– И это называется жизнь, – сказала она белой стойке.

Интересно, если кухня прослушивается, то какой вывод сделали бы из этих слов психиатры из “Сенснета”? Она помешивала суп мешалкой из нержавейки, глядя, как из кастрюльки поднимается пар. Неплохо обходиться без чужих рук, просто все делать самой; в клинике настаивали, чтобы она сама застилала постель. Теперь, поглощая из миски собственноручно приготовленный суп, она хмурилась при одной мысли о клинике.

Она выписалась за неделю до конца срока. Медики были против. Дезинтоксикация прошла великолепно, говорили они, но к терапии мы еще даже не приступали. Белые халаты указывали на процент возврата среди клиентов, не прошедших курс целиком. Объясняли, что прерывание лечения аннулирует ее страховку. “Сенснет” заплатит, отмахнулась она, разве что врачи пожелают, чтобы она оплатила их услуги сама. И извлекла платиновый чип “Мицу-банка”.

Ее личный “Лир” прибыл час спустя. Она приказала самолету доставить ее в Лос-Анджелес, заказала машину, которая должна ее там встретить, и заблокировала все входящие звонки.

– Извини, Анджела, – сказал самолет, зависая над заливом Монтего через несколько минут после взлета, – но это Хилтон Свифт, он звонит по выделенному служебному каналу.

– Энджи, – донесся голос Свифта, – ты же знаешь, что я целиком и полностью на твоей стороне. Ты ведь это знаешь, Энджи?

Обернувшись, Энджи уперлась взглядом в черный овал динамика, заключенный в серый блестящий пластик, и вдруг представила себе, как Свифт скорчился за перегородкой “Лира”, карикатурно подтянув к подбородку длинные ноги бегуна.

– Я это знаю, Хилтон, – отозвалась она. – Очень мило с твоей стороны так позвонить.

– Ты летишь в Лос-Анджелес, Энджи.

– Да. Именно это я сказала самолету.

– В Малибу.

– Верно.

– Пайпер Хилл уже на пути в аэропорт.

– Спасибо, Хилтон, но я не хочу ее видеть. Я вообще никого не хочу видеть. Мне нужна машина.

– В доме никого нет, Энджи.

– Тем лучше. Именно это мне и нужно, Хилтон. Никого в доме. Только сам дом, пустой.

– Ты уверена, что это удачная идея?

– Это лучшая идея, какая у меня появлялась за последние несколько лет, Хилтон. Пауза.

– Мне сказали, что все шло хорошо, я имею в виду лечение, Энджи. Но врачи требовали, чтобы ты осталась.

– Мне нужна неделя, – сказала она. – Одна неделя. Семь дней. В одиночестве.

На третью ночь в этом доме она проснулась на рассвете, сварила кофе, оделась. По широкому окну, выходящему на веранду, сбегали струйки сконденсировавшейся влаги. Спать было не просто. И если приходили сны, то она потом не могла их вспомнить. Но было что-то еще... ускорение, почти головокружение... Она стояла посреди кухни, чувствуя через толстые белые шерстяные носки холод керамических плиток, и грела руки о чашку.

Чье-то присутствие. Она воздела руки, поднимая кружку, как священный сосуд, – жест инстинктивный и в то же время полный иронии.

Три года прошло с тех пор, как лоа овладевали ею, три года с тех пор, как они вообще касались ее. Но теперь?

Легба? Кто-то другой?

Ощущение чьего-то присутствия внезапно пропало. Резко поставив кружку на стойку – так что кофе плеснуло ей на руку, – она побежала разыскивать, что надеть. В шкафу с пляжными принадлежностями нашлись зеленые ботинки на каучуковой подошве и тяжелая синяя горная парка, которую она не помнила. Парка была слишком большой, чтобы принадлежать Бобби. Энджи стремглав бросилась прочь из дома, промчалась по лестницам, не обращая внимания на жужжание игрушечного “дорнье”, который поднялся следом, как терпеливая стрекоза. Она оглянулась на север. Взгляд скользнул по скопищу пляжных домиков, путанице крыш, напомнивших ей баррио в Рио. Энджи повернула на юг, в сторону Колонии.

Ту, что пришла, звали Гран-Бригитта, или Маман Бригитта. Некоторые считали ее женой Барона Самеди, другие называли “древнейшей из мертвых”.

Слева от Энджи вздымались фантасмагорические здания Колонии – настоящее буйство архитектуры всех форм и самовыражений. Хрупкие с виду, инкрустированные неоном подражания Уоттсу Тауэрсу соседствовали с необруталистскими бункерами с бронзовыми горельефами на фасадах.

В зеркальных стенах, когда она проходила/мимо, отражались утренние облака над берегом Тихого океана.

За три последних года ее не раз посещало чувство, будто она вот-вот перейдет некую невидимую черту, вернется туда, за призрачную границу веры, и обнаружит, что время, проведенное ею с лоа, было всего лишь сном. Или что они, скорее, были как некие странные заразные узелки резонанса культур, которые жили в ней с тех самых недель, какие она провела в оумфоре Бовуа в Нью-Джерси.

Энджи продолжала идти, черпая покой из шума прибоя, из этого вечного мгновения единства пляжа и времени, его сейчас и всегда.

Ее отец мертв, семь лет как его не стало, а файлы отцовского дневника, записи, что он вел, не сказали ей почти ничего. Отец кому-то служил. Или чему-то. Наградой ему было знание, и ради этого знания он пожертвовал дочерью.

Временами у нее возникало чувство, будто она прожила не одну, а целых три жизни и каждая отделена от другой стеной чего-то, что она затруднялась назвать, и нет никакой надежды на целостность. И так будет всегда.

Вот детские воспоминания о научном городке “Мааса”, тянущемся длинными переходами в глубь аризонского плато. Энджи обнимает балясину балюстрады из песчаника, ветер плещет в лицо, и она представляет, будто все пустынное плато – это ее корабль. Ей кажется, что она даже может перемешивать краски заката над горами. Вскоре она улетит оттуда – страх жестким комом застрянет в горле. А теперь ей даже не вспомнить, когда же она в последний раз взглянула в лицо отца. Хотя, кажется, это было перед самым отлетом, на стоянке авиеток, где другие самолетики трепетали на ветру, как рой радужных мотыльков. В ту ночь закончилась первая ее жизнь; и жизнь отца тоже.

Вторая жизнь была странной, стремительной и очень короткой. Человек по имени Тернер увез ее из Аризоны и оставил с Бобби, Бовуа и остальными. Тернера она помнила плохо, только то, что это был высокий мужчина с крепкими мускулами и затравленным взглядом. Он привез ее в Нью-Йорк. Оттуда их с Бобби повез в Нью-Джерси уже Бовуа. Там, на пятьдесят третьем уровне исполинского здания-улья – в Нью-Джерси такие еще называли Проектами, – Бовуа объяснял ей природу снов. “Сны реальны”, – говорил он, и его шоколадное лицо блестело от пота. Он называл ей имена тех, кого она видела в снах. Учил ее, что все сны тянутся к единому морю, и показал, чем ее сны похожи и в то же время чем они отличаются от всех прочих. “Ты в одиночку скользишь по старому морю и ты достигаешь нового”, – говорил он.

В Нью-Джерси ею владели боги.

Она научилась отдаваться во власть Наездников. Она видела, как лоа Линглессу входит в Бовуа в оумфоре, видела, как жилистые ноги учителя разметывают вычерченные белым на полу диаграммы. В Нью-Джерси она знала богов – богов и любовь.

Лоа руководили ею, когда она вступила в мир рука об руку с Бобби, чтобы построить свою третью жизнь, теперешнюю. Они хорошо подходили друг другу – Энджи и Бобби, – оба вышедшие из вакуума: Энджи – из стерильного королевства “Маас Биолабс”, а Бобби – из барритаунской скуки...

Гран-Бригитта снизошла на нее без всякого предупреждения. Энджи споткнулась, едва не рухнув в прибой, когда звук моря вдруг будто бы засосало в открывшийся перед ней сумеречный пейзаж. Беленые кладбищенские стены, могильные камни, ивы. Свечи.

Под самой древней из ив – гирлянды свечей; переплетенные корни заляпаны воском.

– Дитя, знай меня.

И тут же Энджи почувствовала ее присутствие и признала в ней то, чем она являлась: Маман Бригитта, Мадемуазель Бригитта, старейшина мертвых.

– Нет у меня ни культа, дитя, ни особого алтаря.

Энджи вдруг осознала, что идет вперед, прямо на сияние свечей. Гул в ушах, как будто среди ветвей ивы скрывается необъятный пчелиный рой.