У высоких решетчатых железных ворот завода бессменно, день и ночь, сидит сторож, обыскивая каждого выходящего изнутри и спрашивая каждого входящего, «зачем» и «к кому» он идет?

В один из холодных январских воскресных вечеров холодного 187… года к воротам завода подходил или, вернее сказать, подбегал молодой человек с интеллигентным лицом, одетый в рубище, в опорках вместо сапог, надетых на босые ноги. Подошедший постучал в калитку большим железным кольцом, и на стук вышел сторож, усатый солдат, с добродушно-строгим выражением чисто русского, курносого лица.

– Что тебе?

– Насчет места… – под аккомпанемент щелкавших от холода зубов вымолвил подошедший.

– Замерз, босая команда!.. Ну ступай в сторожку, погрейся уж! – не отвечая на вопрос, добродушно сказал солдат, окидывая его взглядом.

Молодой человек вошел в маленькую сторожку, теплую, как баня, от накалившейся железной маленькой печки, и поместился у притолоки.

– Садись к печке, погрейся, – пригласил его солдат, что и было немедленно исполнено. – Ну, пропился, что ли, коли на копейкинские хлеба пришел? Впервой сюда?

– Да, ни разу еще нигде не работал, хоть с голоду умирай, спасибо еще добрые люди послали, а то хоть и топиться так впору!

– А сам из каких? Приказчик прогорелый или из трактирщиков?

– Нет, юнкером на Кавказе служил, офицерского чина не получил, вышел в отставку, приехал сюда место искать и прожился…

Сторож переменил тон. На его лице мелькнула улыбка, выражавшая горькое сожаленье и вместе с тем насмешку.

– Что ж делать, барин! Не вы первый, не вы последний! Трудно только вам будет здесь без привычки, народ-от мрет больно! Вот сейчас подпоручика Шалеева в больницу увезли, два года вытрубил у нас, надо полагать, не встанет, ослаб!

– Неужели рабочим, простым рабочим был подпоручик?

– Эх, барин! Да что подпоручик, капитан, да еще какой, работал у нас! Годов тому назад пяток, будем говорить, капитан был у нас, командир мой, на Кавказе вместе с ним мы горцев покоряли, с туркой дрались…

– Капитан?

– Как есть; сижу я это словно как теперь в сторожке… перед Рождеством было дело, холодно… Вдруг, слышу, в ворота кто-то стучится – выхожу. Стоит это он у ворот, дрожит. Сапожонки ледащие, шапчонка на голове робячья, махонькая, кафтанишка – пониток рваный, тело сквозь видать, – не узнал я его сразу, гляжу, знакомое лицо, так и хочется сказать: Левонтий Яковлевич, здравья желаю! Да уж изменился больно ён, прежде-то, при мундире да при орденах, красавец лихой был, а тут осунулся, почернел, опять и одежа… одначе я-таки признал его, по рубцу больше: на левой щеке рубец был, в Дагестане ему в набеге шашкой вдарили… Ну, признал я его и говорю: «Вашскобродие, вы ли, Левонтий Яковлевич?» А я с ним в охотниках под горца хаживал, так все его по имени звали… Любили больно уж… Взглянул ён на меня да как заплачет. «Здравствуй, – гырт, – Размоляев!..» Заплакал и я тут… Повел его в сторожку, чайком, водочкой угостил…

– И теперь здесь? – спросил молодой человек.

– Нет, барин, зиму-то он выжил кой-как, а весной приказчика поколотил, ну его и прогнали… Непокорливый он был! Да и то сказать опять, человек он заслуженный, а тут мужика-приказчика слушайся! Да и что! Господам офицерам на воле жить плохо, особливо у хозяев ежели служить: хозяин покорливости от служащего перво-наперво требует, а они сами норовят по привычке командовать! Вот нашему брату не в пример вольготней: в сторожа ли, в дворники – везде ходит, потому нам что прикажут, без рассуждений исполняем… Одначе и из нашего брата ныне путных мало: как отслужил службу, так и шабаш, домой землю орать не заманишь, все в город на вольные хлеба норовит! Вон у нас на заводе все, почитай, солдаты…

В сторожку вошел высокий, одетый в оборванный серый кафтан солдат.

– Здорово, Капказский, садись! – приветствовал его сторож.

– Здорово! – молвил вошедший и опустился на лавку. – Новенький? – спросил он.

– Да, наш капказец, юнкарь! – ответил Размоляев и вышел из сторожки вместе с барином. – Вот, пожалуйте в контору, там есть приказчик, так к нему обратитесь, – указал он на белое одноэтажное здание с вывеской «контора».

В конторе за большим покрытым черным сукном столом сидел высокий рыжий мужчина.

– Что тебе?

– Насчет места…

– В кубовщики, четыре рубля в месяц!.. Ванька, сведи его в третий номер, – крикнул сидевший за столом мальчику, который стоял у притолоки и крутил в руках обрывок веревки. – Сегодня гуляй, а завтра в четыре утра на работу! – крикнул вслед уходившим приказчик.

II

Иван показал Луговскому корпус номер третий, находившийся на конце двора.

Это было длинное, желтого цвета, грязное и закопченное двухэтажное здание с побитыми стеклами в рамах, откуда валил густой пар. Гуденье сотни голосов неслось на двор сквозь разбитые стекла.

Луговский отворил дверь; удушливо-смрадный пар, смесь кислой капусты, помойной ямы и прелого грязного белья, присущий трущобным ночлежным домам, охватил Луговского и вместе с шумом голосов на момент ошеломил его, так что он остановился в двери и стоял до тех пор, пока кто-то из сидевших за столом не крикнул ему:

– Эй, черт, затворяй дверь-то! Лошадей воровал, так, небось, хлев затворял!

Луговский вошел. Перед ним была большая казарма; по стенам стояли столы, длинные, грязные, обсаженные кругом народом. В углу, налево, печка, в которой были вмазаны два котла для щей и каши. На котле сидел кашевар с черпаком в руках и разливал в чашки какую-то водянистую зеленую жидкость. Направо, под лестницей, гуськом, один за другим, одетые в рваных рубахах и опорках на босу ногу, толпились люди, подходя к приказчику, который, черпая стаканчиком из большой деревянной чашки водку, подносил им. Каждый выпивал, крякал и садился к столу. Приказчик заметил Луговского.

– Новенький, что ли?

– Да, сейчас нанялся!

– Ну, иди, пей водку да садись ужинать.

Луговский выпил и сел к крайней чашке, около которой уже сидело десять человек. Один, здоровенный молодой малый, с блестящими серыми глазами, с бледным, утомленным, безусым лицом, крошил говядину и клал во щи из серой капусты. Начали есть. Луговский, давно не пробовавший горячей пищи, жадно набросился на серые щи.

– Ишь ты, слава богу, с воли-то пришел, как лихо ест! В охотку еще! – пробормотал седой старик с землистым цветом лица и мутными глазами, глядя на Луговского.

– А тебе и завидно, ворона старая! – заметил старику крошивший мясо парень.

– Не завидно, а все-таки… – ответил старик, вытаскивая из чашки кусок говядины.

– Раз! – раздалось громко по казарме, и парень, крошивший говядину, влепил звучный удар ложкой по лбу старику.

– Ишь, ворона, все норовит как бы говядинки, а другим завидует!

– Чего дерешься, Пашка? – огрызнулся на парня старик.

– А то, что прежде отца в петлю не суйся, жди термину: скомандую «таскай со всем», так и лезь за говядиной, а то ишь ты! Ну-ка, Сенька, подлей еще! – сказал Пашка, подавая грязному кашевару чашку. Тот плеснул щей и поставил на стол. Хлебнули еще несколько раз, Пашка постучал ложкой в край чашки. Это было сигналом таскать говядину. Затем была подана белая пшенная каша с постным, из экономии, маслом. Ее, кроме Луговского и Вороны, никто не ел.

– Что это никто каши не ест? Каша хорошая, – спросил Луговский сидевшего с ним рядом Пашку.

– Погоди, брат, недельку поживешь, на ум каша-то не пойдет, ничего не захочешь! Я, брат, в охотку-то сперва-наперво похлеще твоего ел, а теперь и глядеть-то на еду противно, вот что!

Пока Луговский ел, весь народ ушел вверх по лестнице в казарму. За ними, через несколько времени, пошел и он. Вид и воздух верхней казармы поразил его. Это была комната сажен в пять длиной и сажени четыре шириною. По трем стенам в два ряда, один над другим, шли двухэтажные нары, буквально битком набитые народом. Кроме того, спали под нарами, прямо на полу. Постели были у редких. Некоторые расположились на рогожках, с поленом в головах, некоторые раскинулись на полу, без всего. А пол? Пол был покрыт, более чем в вершок толщиной, слоем сероватой грязи, смеси земли и белил. Посредине казармы горела висячая лампа, страшно коптившая. Многие рабочие уже спали. Некоторые лежа разговаривали. Луговский остановился, смотря, куда бы лечь.