Егор останавливается, не спускает глаза с оплавленной девушки, кладет пальцы на деку отобранной Полканом гитары, перебирает воздух, подбирает аккорды; потом, так и не закончив, бросает.

Становится на свою доску и катится дальше; не хочется возвращаться домой с пустыми руками.

6.

Там, где мост приходит на этот берег, стоит застава. Наворочено мешков с грунтом, разложен костер, сидят у костра люди. Проброшен телефонный кабель до самого Поста: если вдруг на мосту кто появится, можно будет немедленно звонить в караулку или сразу Полкану. Но на мосту сто лет никого не было, поэтому на дежурство сюда мужики ходят полирнуть дневные сплетни самогоном: ночами прохладно, и начальство не запрещает.

Застава устроена на таком расстоянии, чтобы людям не приходилось дышать речными испарениями. Туман густой, тяжелый и как будто сделан из каучука: далеко от реки его не относит, тянет его обратно к воде. Если посветить фонарем вперед, луч влипает в ядовито-зеленую гущу, сразу теряет силу и даже на пару шагов не может пробиться вглубь – преломляется и расходится во все стороны ровно. Тогда кажется, что туман это мягкая, но непреодолимая стена. Как будто стенка пузыря, в котором находятся и Пост, да и вся остальная Московия. А за стенкой этой, может, летают в пустоте всякие галактики, а может, и нету ничего. Наверное, ничего нету, раз ничего не видно.

– Ну… Ленка Рыжая, понятное дело. Скажи лучше, кто ей не нравится, проще будет. На Ленке у нас все и держится!

Мужики смеются. Рыжий Колька Кольцов придает себе решительный вид.

– А я бы вот с Мишелью замутил!

– Хо-хо! С Мишелью! Слышали, чуваки?

– Мишень: Мишель!

– С ней бы кто хочешь замутил бы! Ты уж лучше, Коляныч, к Ленке Рыжей сходи, или на Шанхай сгоняй. А то, пока будешь ждать Мишель свою, гляди, лопнешь!

Люди в заставе любят разговаривать. Потому что, когда замолкаешь, слышно становится, как разговаривает сама с собой река – урчит, клокочет, как будто переваривает кого-то, а иной раз издает такие звуки, которые вообще нельзя человеческим языком описать.

Ямщиков вдруг натурально вздрагивает и тычет припавшего к горлышку Антончика в плечо. Озирается испуганно на мост.

– А не бормочет там кто-то, слышишь?

Антончик отрывается от фляжки, тоже настораживается. Оборачивается на Ямщикова. Вид у него настолько встревоженный, что Ямщиков довольно всхохатывает: удалось напугать парня. В который раз удалось! Тот бурчит:

– Да иди ты! Чуть не подавился из-за тебя! Глотку обжег!

Антончик завинчивает фляжку, передумав угощать Ямщикова. Тот все равно ржет. Знает, что Антон этих застав по какой-то необъяснимой причине боится. Все об этом знают, и все сговорились Антончика обязательно хоть раз за дежурство да разыграть. С развлечениями на Посту скупо, сгодится и это.

– Ну реально похоже ведь, нет? А теперь – вот послушай, послушай – как будто кто-то хрипит там. А? А?

7.

Пока Егор доезжает до блочной многоэтажки, Ярославль успевает, как губка, напитаться темнотой. Входя в подъезд, Егор включает фонарь.

В подъезде наметено листвы, валяются чьи-то скелетики и засохшие кучки дерьма, в углу у мусоропровода натаскано плесневелых ватников и скручено в черт знает чье гнездо – но видно, что вся эта жизнь тут проистекла давно и давно выдохлась. Лифты стоят, в кабинах темно.

Егор поднимается от этажа к этажу, дергая дверные ручки брошенных квартир.

Иногда ему чудится, что в квартирах что-то движется; но это, наверное, ветер хлопает оконными ставнями и дверцами кухонных шкафчиков.

Егор находит незапертую квартиру, пробирается внутрь.

За кухонным столом сидит мумия в осенней ветровке. Руки черные, скрюченные, лежат на столе. Глаза птицы съели.

Егор садится напротив.

– Привет. Как дела?

– Ну так. Не особо. Со зрением херня какая-то.

– М-да. Жесть. А так – что нового?

– Да какое новое, брат. Из дома не выхожу.

– Ну, так-то, ты ничего и не пропустил. Там, снаружи, тоже без изменений.

– Москва как, стоит?

– Стоит, куда денется.

– А за мостом какие новости?

– Никаких. Не напишут, не позвонят. Тебя как звать-то?

– Семен. Семен Семенович. А тебя?

– А меня Егором. Егор Батькович.

– Ну спасибо, что проведал, Егор Батькович. Раз в пять лет кто зайдет – мне уже радость.

– Да мне не трудно, я тут рядом живу. Слушай, Семен, а ты не против, если я у тебя карманы гляну? Мне тут айфон нужно позарез. У одной телочки сломался, и я вот короче… Подарить ей хотел.

– А че, красивая телочка-то?

– Телочка вообще огонь. Но на меня болт клала. Типа, я мелкий, и все такое.

Ну, блин. Так-то мне эта тема не очень, когда мне по карманам лазают. Но если прям красивая…

– Прям красивая. Реально.

– Ну ладно тогда. Лезь.

– А ты… Семен Семенович. Ты от чего умер-то? Ты это… Не заразный какой-нибудь?

– Да нет, вроде. Зараза столько лет все равно не живет. Да ты лезь смело, на крайняк, потом руки помоешь.

– Ладно. Спасибо. Я аккуратно.

Егор лезет в карманы к Семену Семеновичу, тот старается держаться прямо. Карманы у него пустые. Егор тогда отряхивает руки, обходит квартиру, залезает в шкафы, но у Семена Семеновича дома хоть шаром покати.

Егор заглядывает еще в две другие квартиры.

Тут все вверх дном. Шкафы и серванты выпотрошены, все их содержимое вывалено на пол и будто растоптано, самой мебели нигде не видно. Валяются книги с вырванными страницами, под ногами хрустит хрустальная крошка от битых рюмок и фужеров.

Город за окном становится из алого сизым: солнце закатывается.

Пора возвращаться.

Егор закидывает калаш на плечо и катится по растрескавшемуся асфальту.

8.

– Деда, пойдем домой!

Мишель глядит на деда Никиту одновременно просительно и строго; старый Никита показывает ей свой стакан, который наполовину полон.

– Еще не время!

– Это она тебя зовет. Заснуть не может.

Никита обводит присутствующих унылым взглядом. Другие два старых хрыча, давние его друзья, еще заводские, понимающе вздыхают: дескать, прости и прощай, дорогой товарищ. Наспех чокаются, глотают мутный самогон (Мишель зовет его «крафт»), и Никита с кряхтением поднимается со своего насеста. Опирается на внучку, идет не без труда – полстакана в нем бродит.

– Что говорит?

– Ну, что-что? Где дед – это раз. Ну и «Березу» по кругу.

У входа в подъезд они оба переглядываются еще раз, и вдруг Мишель хватает Никиту за рукав.

– Я больше тут не могу, деда.

– Опять двадцать пять.

– Правда, не могу. Я тут сдохну.

– Ну вот прямо и сдохнешь!

– Я тебе серьезно говорю.

– И я тебе серьезно, Мишелька. Сама подумай: если бы твои родители были бы до сих пор живы – да неужели бы они тебя не забрали? Твой отец в тебе души не чаял! Ты у него с шеи не слезала, он тебя ножками побегать на минуту не отпускал… Сколько лет прошло – и ни слуху, ни духу. Ну это тебе о чем-нибудь говорит?

Мишель набирает воздуха в легкие. Сколько раз их разговор упирался именно в это: в ее упрямое нежелание допустить, что родителей давным-давно нет. Она поднимает глаза на деда.

– Ну и че? Ну ладно, ну умерли они. И че?

– И кому ты там нужна тогда?

– Дяде Мише. Тете Саше.

– Позвонить они могли за столько лет, дядя Миша? Не звонили же.

– Ну и ладно! И все равно!

– Пойдем, Мишель. Пойдем домой.

Она мотает головой, но по лестнице за ним наверх все-таки бредет. Навстречу им соседи, из распахнутых дверей хлещет свет, слышны детские смех и плач, ругаются какие-то муж с женой, не думая даже закрыться. Коммуна так потому и называется, что вся она – одна коммуналка на четыре этажа. Какие уж тут секреты друг от друга. Какая тут личная жизнь.

Дверь, конечно, скрипит, и бабка сразу слышит этот скрип.

– Никита! Ты? Никита!

– Я, Маруся, я.