— Сиди здесь. Здесь!

Потом разворачиваюсь и бегу к площадке с углом. Переход, встречая меня, вспыхивает, ломается трещиной; красно-синие овалы расступаются, готовясь пропустить.

Врываюсь в переход — он едва успевает раскрыться передо мной и моей злостью, которая сейчас служит мне щитом. За двоих будет!

И прежде чем трещина захлопывается позади, слышу доносящийся с осколка грохот. Похоже, крыса, хоть и прижимала ухо и смотрела на меня, кричащую, напугано, все-таки бросилась на ускользающую еду. Ну и ладно! Разгроми хоть весь осколок, живой не выберешься. Даже если сунешь нос-клюв в переход на другом углу, живучести на второе искажение не хватит.

Разворачиваюсь в узком переходе и, стараясь, чтобы особо наглой молнией не зацепило протянутую руку, ставлю символ: «Угасание». Чтобы не заходили сюда наши и не пытались исправить это чудовище. Эти символы не любят: еще и осколок не закрылся, а уже смысла входить нет. С мертвыми мирами мы умеем смиряться, а угасающая жизнь нас пугает.

Может быть, осколок, умей он говорить, захлебываясь слезными дождями, поведал бы когда-нибудь о тяжелом остатке жизни этого голодного искаженного животного. Но не умеет, да его никто и не спросит, даже если сумел бы настроиться — к «угасанию» не приближаются. У меня же хватит взятой от крысы злости, чтобы не жалеть ее и не осуждать себя.

Может быть, Крин, будь она со мной, заметила бы ворчливо, что мы защищаем любую жизнь, и, оставив крысу умирать, я поступаю неверно. Жаль, что она не сможет меня ни в чем упрекнуть.

Я нарушила бы тысячу правил — сегодня можно! — и сама убила бы крысу раз, другой и десятый, лишь бы услышать упрек от того, кто больше не скажет мне ни слова.

Шаг согласный

Когда-то я до жути боялась потерять своего Мастера.

Сейчас боюсь, но уже не потерять. Страшно другое — страшно сознавать, что рядом нет того, кто быть рядом должен. Часть тебя резко оторвало что-то такое, что сильнее и тебя самого, и твоей связи с этой частью. Даже не выкорчевывало медленно и с хрустом, вытягивая и давая понять неизбежность, заставляя ощущать, как напрягается каждая ниточка, каждая связочка… Нет, просто рвануло. Сейчас рядом пусто, и это все, что можно понять и почувствовать. Хотя, как чувствовать пустоту? Ведь она — это когда ничего нет.

Мне страшно так, что я могу только ругаться. Седьмой поворот подряд.

— …и все-таки она вляпалась!

— Успокойся, Инэн, в этом нет твоей вины.

Моя Старшая твердит это седьмой поворот подряд. Теперь она — только моя Старшая. От этого я хочу кричать еще громче.

И, конечно, кричу. Сижу на Первом, гуляю, сплю, ем. Кричу, едва лишь содрогнется память, потревожит совесть. Кричу, едва увижу свою Старшую. А вызвали бы к ней сразу, как пришла, не заперли бы, не дали бы побить стены — на всех бы орала постоянно и не разбирая, кто тут чей.

Мою Старшую зовут Ала́. Я знаю ее давно, всегда. Она учила меня, отправляла в первый переход. Она терпела мои неудачи, она назначила мне моего Мастера. Еще не самого несносного, хотя известно, что все Мастера характерами очень трудные, неуживчивые. Говорят, унаследовали от предков, склонных к разного рода смутам. В этот слух верят — есть же пары, в которых работают, но давно поругались и не разговаривают. Основатель указывает, Мастер без слов прикладывает силу. А мы общались, и немало. Теперь кажется, что все недостаточно…

— Если тебе очень хочется найти виновного в этой беде, мне придется произнести имя Крин, — добавляет Ала.

Я качаю головой и отворачиваюсь — не хочу, чтобы она видела сейчас мое лицо.

— Зря я собиралась с ней объясниться. Вела бы ее на другой осколок… не выискивая, чтобы там непременно был день. Ведь был выбор…

— С каждым днем ты наговариваешь на себя все больше и больше, — отзывается она со вздохом уставшей матери. — Неужели Первый так плохо на тебя влияет, Инэн? Ты ворвалась на него, пылающая гневом. Вокруг тебя, казалось, бушует космический ветер…

— Это прицепилось. Я лишь на злости прошла в одиночку.

— …теперь ты в печали, изводишь себя, накручиваешь. А совесть на самом деле у тебя чиста, потому что в случившемся твоей вины нет. Если и есть, то не твоя. Нет нужды кричать, чтобы в это поверить. С Крин случилось то, что рано или поздно случается с каждым Мастером полной силы. Не зря их с детства предупреждают о слабости, которая прячется в их безмерной самоуверенности. Крин могла совершить любую роковую ошибку в любой момент, но случилось…

Дергаюсь. Не на ровный плавный голос, оплетающий успокоением — он на меня не действует, — но на слова.

— Да, как любой полной силы Мастер, она могла ошибиться когда угодно. Но, как она сама, как Мастер Крин, когда, по-вашему, она слетела в эту самоуверенную слабость? Вы видели, что она выходит из-под контроля? Видели, что может ослушаться меня или потерять бдительность сама по себе?.. Если видели, почему мне не указали?

— Что бы я ни видела, я думала, она справится, как все в ее семье справлялись. Не было у них ни срывов, ни выходов. И я надеялась, что не будет никогда. Для меня твой рассказ стал такой же неожиданностью, как и для тебя его события.

Верю ли я ей?..

Ала медленно поднимается с длинного дивана, идет по комнате так плавно, будто скользит над мозаичным полом. Ее серый балахон с золотой тесьмой на рукавах и вороте волочится за ней с леностью утреннего тумана на болотном осколке. По утомленному движению серой ткани я понимаю, насколько Але надоело разговаривать со мной и как она разочарована тем, что ее гипнотические интонации (а в этом она одна из лучших) все никак не оказывают на меня ожидаемого влияния.

Да, знаю… Нельзя Основателям присматриваться к своим Старшим. А почему нельзя? Хорошо же понимать, что творится с тем, кто стоит над тобой. Я наблюдаю за Алой уже давно. Может, поэтому ее голос и не властен надо мной. Крин бы уже расплылась и пошла по любому приказу, хоть на безвоздушный осколок.

Крин…

Надо было наблюдать за ней и только за ней.

Ала наливает нам вина в высокие узкие бокалы — вторая порция за сегодня, какая-то за семь поворотов. Напиток тихо плещется, короткими волнами взбирается по прозрачным стенкам. Но если он, поднимаясь все выше и цепляясь за стекло, заберется на край…

И уже не могу не спросить то, о чем молчала, даже когда кричала на побитые стены:

— Ала, скажите. Правда ли, что Мастер перед смертью видит мир глубже, чем Основатель при жизни?

Рука ее, тонкая, изящная, в золотом кольце тесьмы — цвет Основателей, — рука, чистая до того, что кажется, будто ее пальцами можно касаться лишь звезд, не трогать ничего бренного… Эта рука вдруг застывает. Ненадолго, всего на пол-вдоха. Вино из кувшина выплескивается крупной волной — и мой бокал переполнен! Оно переваливается через край, затем падает, цепляясь за гладкие стенки… если бы было можно, вскарабкалось бы обратно в бокал или в кувшин. Прыжками взобралось, двумя, больше не надо, достало бы до края с внешней стороны…

Я едва удивляюсь тому, что не удивляюсь.

Но вдруг замечаю, что щеки моей Старшей откровенно полыхают розовым.

— Крин что-то успела тебе сказать?

— Нет.

— А почему тогда…

— Она не говорила. Она лишь спросила меня, зачем мы все это делаем?

— Инэн! Ты что-то замалчиваешь. Кстати, может, потому и кричишь… Тебе незачем от меня что-то скрывать. Лучше ответь — что она успела сказать, раз ты теперь задаешь мне такие вопросы?

Молчу.

Хочется верить, что во мне этим молчанием отзывается частичка вредности Крин — я не могла не перенять от нее чего-нибудь. Но на самом деле просто не вижу смысла говорить с тем, кто не хочет говорить вообще. Эта слабость — нежелание откровенного разговора — подсвечивается у Алы на губах и ниже, по шее.

Принимаю мокрый снаружи бокал (хоть бы вытерла! руки будут липкие) — и молчу. Слежу, как взятой со стола салфеткой она, задумавшись, неторопливо вытирает свои пальцы, — и молчу. Мне-то за салфеткой вставать, а я не хочу. Лишь смотрю на Алу пристально. Она должна сообразить, зачем я на нее так смотрю.