Покойный сэр Конуэй, старший брат епископа, получивший титул в 1901 году перед назначением в Испанию, служил по дипломатической части и поэтому запустил поместье. В 1904 году он скончался на своём посту, но процесс обветшания Кондафорда не прекратился и при его старшем сыне, теперешнем сэре Конуэе, который, будучи военным, постоянно переезжал с места на место и вплоть до окончания мировой войны редко имел счастье пожить в фамильном поместье. Когда же он поселился там, мысль, что оно было гнездом его рода с самого норманнского завоевания, побудила его сделать всё возможное для приведения Кондафорда в порядок. Поэтому дом стал снаружи опрятным, а внутри комфортабельным, хотя у генерала едва хватало средств, чтобы жить в нём. Поместье не приносило дохода: слишком много земли было занято лесом. Хотя и незаложенное, оно давало всего несколько сотен в год. Генеральская пенсия и скромная рента его супруги, урождённой высокочтимой Элизабет Френшем, позволяли сэру Конуэю платить умеренный подоходный налог, содержать двух егерей и спокойно существовать, еле-еле сводя концы с концами.

Жена его, одна из тех англичанок, которые кажутся незаметными, но именно поэтому играют очень заметную роль, была милой, ненавязчивой и вечно чем-нибудь занятой женщиной. Одним словом, она всегда держалась в тени, и её бледное лицо, спокойное, чуткое и немного застенчивое, постоянно напоминало о том, в какой незначительной мере уровень внутренней культуры зависит от богатства или образованности. Её муж и трое детей неколебимо верили в то, что при любых обстоятельствах найдут у неё полное сочувствие и понимание. Они были натурами более живыми и яркими, но фоном для них служила она.

Леди Черрел не поехала с генералом в Портминстер и сейчас ожидала его возвращения. Ситец, которым была обита мебель в доме, поизносился, и хозяйка, стоя в гостиной, прикидывала, продержится ли он ещё год, когда в комнату ворвался шотландский терьер в сопровождении старшей дочери генерала Элизабет, более известной в семье под именем Динни. Это была тоненькая, довольно высокая девушка: каштановые волосы, вздёрнутый нос, рот как у боттичеллиевских женщин, широко расставленные васильковые глаза, – цветок на длинном стебле, который, казалось, так просто сломать и который никогда не ломался. Выражение её лица наводило на мысль о том, что она идёт по жизни, не пытаясь воспринимать её как шутку. Она и в самом деле напоминала те родники, в воде которых всегда содержатся пузырьки газа. "Шипучка Динни", – говорил о ней её дядя сэр Лоренс Монт. Ей было двадцать четыре года.

– Мама, оденем мы траур по дяде Катберту?

– Не думаю, Динни. Во всяком случае – ненадолго.

– Его похоронят здесь?

– Скорее всего в соборе. Отец расскажет.

– Приготовить чай, мамочка? Скарамуш, ко мне. Перестанешь ты грызть "Отраду джентльмена"? Оставь журнал.

– Динни, я так волнуюсь за Хьюберта.

– И я, мамочка. Он сам на себя не похож – не человек, а рисунок, плоский как доска. И зачем он поехал в эту ужасную экспедицию? Ведь с американцами можно общаться только до определённого предела, а Хьюберт доходит до него скорее, чем любой другой. Он никогда не умел с ними ладить. Кроме того, военным вообще нельзя иметь дело со штатскими.

– Почему, Динни?

– Да потому что военным не хватает динамизма: они ещё отличают бога от мамоны. Разве ты этого не замечала, мамочка?

Леди Черрел это замечала. Она застенчиво улыбнулась и спросила:

– Где Хьюберт? Отец скоро вернётся.

– Он пошёл на охоту с Доном. Решил принести к обеду куропаток. Десять против одного – либо совсем забудет их настрелять, либо вспомнит об этом в последнюю минуту. Он сейчас в состоянии заниматься лишь тем, что бог на душу положит, – только вместо «бога» читай "дьявол". Он все думает об этом деле, мама. Влюбиться – вот единственное для него спасение. Не можем ли мы найти ему подходящую девушку? Позвонить, чтобы подавали чай?

– Да, дорогая. А цветы в гостиной нужно сменить.

– Сейчас принесу. Скарамуш, за мной!

Когда, выйдя на озарённую сентябрьским солнцем лужайку, Динни заметила зелёного дятла, ей вспомнились стихи:

Уж коль семь дятлов ствол один
Долбить в семь клювов стали,
Им, леди, и один червяк
Достанется едва ли.

Погода на редкость сухая. А всё-таки циннии в этом году роскошные. Динни принялась рвать цветы. В её руке засверкала красочная гамма – от багрового до розового и лимонно-жёлтого. Да, красивые растения, но любви к себе не внушают. "Жаль, что современные девицы не растут на клумбах, подумала девушка. – Можно было бы пойти и сорвать одну для Хьюберта". Динни редко выставляла напоказ свои чувства, но они у неё были – по крайней мере два, и притом тесно переплетённые меж собой: одно – к брату, другое – к Кондафорду. Всё её существо срослось с поместьем; девушка любила его со страстью, в которой её никто не заподозрил бы, слыша, как она отзывается о нём. Динни испытывала глубокое, непреодолимое желание пробудить такую же привязанность к нему и в брате. Она ведь родилась здесь в дни, когда Кондафорд был запустелым и обветшалым, поместье воскресло на её глазах. А Хьюберт приезжал сюда лишь по праздникам да во время отпусков. Хотя Динни меньше всего была склонна разглагольствовать о древности своей семьи или всерьёз воспринимать разговоры посторонних на эту тему, она в душе глубоко верила в род Черрелов и его призвание, и эту веру ничто не могло поколебать. Здесь, в поместье, каждое животное, птица, дерево и даже цветы, которые она собирала; любой из окрестных фермеров, живущих в крытых соломой коттеджах; и церковь в староанглийском стиле, которую она посещала, хотя верила только по привычке; серые кондафордские рассветы, взглянуть на которые она выходила так редко, лунные ночи, оглашённые криками сов, и яркие полдни, когда солнце заливает жнивье; ароматы, звуки и порывы ветра – всё было частицей её самой. Когда Динни уезжала отсюда, она никогда не сознавалась, что тоскует по дому, но тосковала; когда оставалась тут, никогда не сознавалась, что радуется этому, но радовалась. Лишись Черрелы Кондафорда, она не стала бы его оплакивать, но чувствовала бы себя не лучше, чем выдернутое с корнем растение. Отец её питал к Кондафорду равнодушную симпатию человека, который всю свою сознательную жизнь провёл вдали от него; мать с покорностью женщины, всегда выполнявшей свой долг, видела в поместье нечто такое, что заставляло её без отдыха трудиться, но никогда понастоящему ей не принадлежало; сестра относилась к нему с терпимостью практичной натуры, которая предпочла бы жить в другом, более интересном месте; а Хьюберт… Что видел в нём Хьюберт? Этого Динни как следует не знала. Согретая медлительным солнцем, светившим ей в спину, она вернулась в гостиную с охапкой цинний в руках.

Мать её стояла у чайного столика.

– Поезд опаздывает, – сказала она. – Как я не люблю, когда Клер слишком быстро гонит машину!

– Не вижу связи, мамочка, – заметила Динни.

Неправда, она видела её: мать всегда беспокоится, когда отец задерживается.

– Мама, я настаиваю, чтобы Хьюберт опубликовал в газетах все, как было.

– Посмотрим, что скажет отец. Он, наверно, переговорил об этом с дядей Лайонелом.

– Машина идёт. Слышу! – воскликнула Динни.

Вслед за генералом в гостиную вошёл самый жизнерадостный член семьи его младшая дочь Клер. У неё были красивые, тёмные, коротко подстриженные волосы. Лицо – бледное, выразительное, губы слегка подкрашены, взгляд карих глаз – открытый и нетерпеливый, лоб – низкий и очень белый. Спокойная и в то же время предприимчивая, она казалась старше своих двадцати лет и, обладая превосходной фигурой, держалась подчёркнуто уверенно.

– Мама, бедный папа с утра ничего не ел! – бросила она, входя.

– Жуткая поездка, Лиз. Виски с содовой, бисквит и больше ни крошки с самого завтрака.