Самая маленькая веточка и та вся облеплена бело-розовыми лепестками. А воздух! Воздух такой, что хоть во флаконы его наливай. Каждое деревце, вся его крона светится, будто огромная ваза, созданная из воздуха, солнца и тончайшего фарфора.

Думаю, что сад наш расцвел тогда так могуче за все свое горе, за все муки, пережитые им в лихолетье оккупации. К тому времени не успел я еще и все осколки повытаскивать, кое-где они еще сидели в живых стволах, сердце болело у меня за них!

Идем с гостем, толкуем. Рассказываю ему, как ремонтируем сад после войны, и как сторож нашего сада дед Ярема в годы оккупации мужественно принял немецкие плети за то, что отказался показать коменданту мой гибридный участок, и как другие колхозники тоже указали коменданту совсем не то, что он искал. Не умолчал я перед секретарем и о наших потерях, рассказал, что часть нашего питомника оккупанты все же погрузили в вагоны и вывезли в свой райх, а больше не успели, потому что, как известно, подавились. Все выложил, что наболело, и перспективу попутно нарисовал. Тянуло меня еще пожаловаться на Мелешко за то, что не хочет самолеты нанимать в Аэрофлоте, чтоб окуривали нам сад с воздуха, но потом сдержался.

Идем, и всякий раз перед каким-нибудь прекраснейшим клубком живого соцветия секретарь останавливается и снимает свой брыль, будто здоровается с яблонькой. По этой примете я сразу определил его: душевный человек, сам славный садовник. Позже он мне открылся, что да! действительно занимается.

— Спасибо вам, — говорит, — товарищ Братусь, за ваши труды, за вашу плодотворную жизнь. Пока что у нас таких цветущих островов немного. Наша цель — сделать так, чтоб не отдельные острова красовались в цвету, а чтобы сплошь укрыли сады нашу землю, затопили, как весенний разлив. Сейчас еще далеко не все колхозы могут похвастаться своими садами. Мало деревьев на приусадебных участках, и в частности на юге. Разве это дело? Надо, чтоб росло не только в колхозах и совхозах, не только на усадьбе у колхозника, рабочего или служащего, надо, чтоб и усадьбы наших МТС утопали в садах, чтоб рудники, школы, больницы, детские дома — все окуталось зеленью, чтоб наши промышленные центры, наконец, опоясались могучими зелеными кольцами плодовых насаждений. Как по-вашему, товарищ Братусь?

Это он меня спрашивает, как по-моему, — будто я мог высказаться против!

— Обеими руками — за.

— А наше с вами «за», товарищ Братусь, все и решит. Мы с вами поднимем народ. Станет Украина — и вся советская страна станет — республикой-садом, цветущим, образцовым, опытным полем коммунизма.

Глубоко запало мне в душу его слово. Такое впечатление оставило по себе, будто побывал я с ним где-то далеко, впереди других, в прекрасном новом мире.

Теперь с каждым годом убеждаюсь, как все быстрее приближается тот прекрасный мир, как осуществляются наши общие мечты.

III

Сад наш на историческом месте. По свидетельству преданий и легенд, одно время здесь, на нашем острове, стояла Запорожская Сечь, шумело храброе, веселое казачество. Очень удачно выбрали себе наши предки место для табора, понимали они и в тактике и стратегии!.. Остров, видите, высится, как крепость, повернувшись спиной к непроходимым плавням, а лицом — на юг, к степи. Вражескую конницу, монголов диких отсюда можно было увидеть за десятки километров. Мой приятель Роман Романыч, преподаватель истории, уверяет, что именно здесь, на нашем острове, писали казаки свой знаменитый ответ турецкому султану Магомету, который по темноте своей предложил им перейти в турецкое подданство. Что письмо писалось именно здесь — очень похоже на правду. Еще и мы, закладывая сад, выпахивали плантажными плугами казацкие пистоли, пушки-салютовки да каламари [2]. Один точнехонько такой, как на картине у Репина, будто только что с полотна упал.

Приезжие археологи нашли на острове остатки казацких плавильных печей. Это, говорят, народный примитив в сравнении с современными домнами нашего Поднепровья.

А еще позднее, копая погреба для вина, нашли мы и самого хозяина Сечи — запорожца. Богатырь, гигант! Весь, конечно, истлел, сердечный, не истлели только «оселедец» на голове и саблюка на боку. В головах у него вместо подушки — простое казацкое седло, а возле седла, что бы вы думали?.. Бутылка меду-горилки! Стоит себе, представьте, полнехонькая, не высохла за века, только настоялась, густая стала, а чистая — как слеза.

Бутылку мы, конечно, сдали в музей, только сначала распили ее коллективно, помянув добрым словом своих славных предков.

Верно, вы уже заметили, что и я люблю посмеяться досыта и скучных людей не терплю.

Иногда Оришка донимает меня:

— И когда ты, Микита, уже насмеешься, когда ты перебесишься?

А что поделаешь, если я жизнь принимаю под веселым углом зрения? Такой уже, видно, получилась вся моя генерация, таким, наверно, и останусь до самой смерти и умру с улыбкой, а девчатам велю похоронить меня здесь, в веселом саду, на веселом казацком острове, на самой его вершине… Да разве будет смерть? Иногда мне сдается, что я — вечный. А может, и вправду я вечный, а?

Во всяком разе сам я никогда не повешусь, разве что какой-нибудь молодке на шею.

Да, так о нашей истории.

Надо же было, чтоб так совпало: мне, как и нашим предкам, довелось писать письмо за море, только не подумайте, что султану — султаны теперь перевелись, — писал я подальше, другим адресатам: в туманную Англию.

Сегодня джентльмены, стакнувшись с американскими прасолами и бандитами, хотят разжечь новую мировую войну. Они пытаются свалить свои злодейства с больной головы на здоровую, как тот их предок — ярмарочный жулик, — который, обворовав кого-то, первый заорал:

— Караул! Держите!..

Так и теперь, желая одурачить публику, они кивают в нашу сторону, на всех советских людей, значит и на меня персонально.

«Микита Братусь — агрессор! Его сады завтра нападут на нас. Сады Братуся угрожают всем нашим американским раздутым штатам и английской короне тоже!»

Нет, господа, я человек доброй воли, происхожу из честного, не загребущего рода. Вам — пусть ваше, а мне — мое…

И чего они пристают? Чего за полы хватают? Брызжет на меня слюной Черчилль, сам не знаю, чем я ему наперчил… Не то за провал интервенции до сих пор бесится, не то письма моего никак забыть не может. Да ведь моя была правда, и я готов хоть сегодня снова то письмо подписать.

А было это так.

В тридцатых годах стали мы нашу черешню посылать в Англию. Отправляли ее в бочках засульфитированную, обработанную чин-чином. Такую черешню зимой как обваришь кипятком, она свежей сделается, словно только что с дерева. Платили англичане золотом, а мы, как известно, усиленно строились, и их фунты нам, конечно, были кстати. Покупают лорды нашу черешню и, как утонченные знатоки, хвалят ее — не нахвалятся.

Потом, верно по почину старого лиса Черчилля, начинают вести под меня подкоп.

— Мы, мол, заказчики, наше потребительское право, давай напишем Братусю реляцию, потребуем от него еще лучшей черешни. Микита найдет, Микита все сумеет!.

И пишут гуртом реляцию в наш «Червоный Запорожец» прямо на мое имя.

Приносит мне Мелешко ту реляцию и костит Уинстона Черчилля на чем свет стоит.

— Погоди, — говорю, — Логвин Потапович, не мечи перед сэром бисер… Что там случилось?

— Читай, — бросает Мелешко письмо мне на стол. — Каверзничают паны сэры. Птичьего молока им захотелось!

Читаю. Так мол и так, мистер Братусь. Перепробовали мы черешни со всех материков, но лучшей, чем с Украины, лучше Вашего сорта «Пионерка» еще не встречали нигде. Все в ней идеально, все нам импонирует, за исключением одного: окраска нам не подходит. Уж слишком она у Вас красная! Будьте любезны, усовершенствуйте ее и выведите для нас желтую или в крайнем случае бледнорозовую черешню с таким, однако, условием, что она сохранит все вкусовые качества «Пионерки».

Таков был заказ твердолобых лордов.