Повизгивают полозья по тугому снежку, скрипят валенки, которые у обеих женщин сообразно оккупационной моде обшиты резиной автомобильной камеры захожий обувщик из Кривого Рога оставил им на память искусное свое умение.

Время от времени женщины обмениваются шутливыми упреками между собой, посетуют, что эта вот, бороздинная, постоянно заламывает коренную, для увеселения духа вслух станут представлять, как подкинут кому-нибудь своего загипсованного глиной "младенца", а он потом, когда встанет на ноги, очутится в небе, то и забудет о них,- хотя бы записочку при случае бросил или крылом помахал над их Синим Гаем!..

- Это будет, обещаю,- веселеет глазами летчик и снова только дышит иней оседает сединой на башлык.

Софийка в шутках не участвует, хотя мысли ее тоже вокруг этого: вот отвезут, сдадут его, и нальется тоскливостью душа, снова опустишься с неба на землю и забудь, что было, что так неожиданно подарила тебе судьба. Подарила, а теперь забирает, может, и безвозвратно. Так сроднилась с ним за эти несколько недель, когда, израненный, обгоревший, очутился на их руках. Падал на серые осенние кураи, а сейчас снега белеют, бескрайняя разлука белеет, хоть, казалось бы, только радоваться - ведь все самое страшное наконец позади... Уберегли своего сокола! Ничье предательство не выдало его, никто и невзначай или спьяна не прозвонил, гуртом прикрыли хлопца от злого полицейского ока, и вот он, живой, убереженный, лежит на санях, с каждой минутой отдаляясь от Синего Гая, от тебя, прибиваясь теперь уже к кому-то другому... Изредка окинет Софийку взглядом веселой или грустной признательности, а потом снова - глаза в небо, которое расцветает над ним ясное, неизмеримо высокое и уже свободное от фашистских стервятников, уже вольное, вольное!.. Девушка, кажется, знает о Заболотном все. Вот видит она его в родной его Терновщине среди мальчишек-пастушков, которые, бродя за скотом по стерням или улегшись навзничь на меже, иногда заглядывались ввысь в своем первом детском раздумье: "Далеко ли до неба?.." В другой раз промелькнет Заболотпый перед Софийкой взрослым чубатым парнем в городе, где он сперва рабфаковец, а потом студент, задавшийся целью осилить едва ли не все языки мира...

Летчиком Заболотный, по его словам, стал случайно, вроде бы даже курьезно. Записался в аэроклуб, скорее, по мотивам уязвленного самолюбия, хотя теперь, впрочем, нисколько не жалеет...

Софийка любила, когда он открывался, являясь пред нею в подобного рода интимных откровениях, доверяя ей то, что для него, для его внутренней жизни, видимо, много значило. Выбрал небо, однако полетов тех, о которых говорят - красивые, одухотворенные, совсем мало выпало на его долю... "В основном же под огнем, под прицелом,- признался как-то он Софийке с горечью,- когда вот-вот станешь мишенью, и сам только и высматриваешь мишень, рвешься хотя бы секундой раньше врага выйти на дистанцию огня..." Истинное счастье полета, собственно, только и изведал при крещении в аэроклубе, где молодой летчик, когда его впервые выпускают в небо одного, в самом деле познает минуты вдохновения, переживает такое состояние души, которое потом ни с чем не сравнишь.

Слушая Заболотного, Софийка и сама словно была рядом с ним в то ни с чем для пего не сравнимое утро, когда он, курсант аэроклуба, получил наконец право на свои самостоятельный полет. Такого не проспишь, чуть свет ты уже на летном поле, где небо навстречу тебе играет зарей, зовет в свою необъятность. И вот ты впервые сам, без инструктора, берешь разбег и поднимаешь самолет в это утреннее зоревое небо... Нет таких слов. чтобы поведать, как пела его душа,- ведь после стольких ожиданий, после множества земных треволнений ты будто оказался в иной природе, тебе, человеку-птице, открылось сразу все небо, поющий простор, где тебе дано по-иному ощутить себя, свою сущность, дано познать безграничность свободы...

Пережитое чувство, пожалуй, только и можно сравнить с чувством первой любви,- так это он излил Софийке в порыве откровения.

- А разве, кроме первой, бывает еще и вторая? - спросила она тогда.

И он взглянул па нее как-то удивленно, даже настороженно, задержал на ней взгляд дольше, чем всегда.

- Не знаю. Так говорят... Может, во второй раз такого действительно не бывает. Ведь сколько летных часов провел после в воздухе, однако то, что изведал в своем первом небе, так больше и не повторилось. Небо фронтовое это уже что-то совсем иное...

В полной сумятице сейчас Софийкины чувства. Беда свела ее с этим летчиком, свел несчастный случай, уж как натерпелась да перемучилась за него душой,- а может, когда-нибудь именно эти полные тревоги дни и такие же неспокойные ночи станут счастливейшим воспоминанием твоей жизни? И уже со светлым чувством вспомнишь волнения и страхи всех этих дней, когда приходилось летчика воскрешать, терпеливо выхаживать в замаскированном прибежище, крыться с ним от зловражьего полицейского ока, керосином промывать ему раны, смазывать ожоги, готовить в должных пропорциях месиво глины с половой, заменяющее гипс, и постоянно быть начеку. Начеку! Ради его спасения ни перед чем бы не остановилась. А как ради него под пулями бежала тогда в тальники, летела, что и пуля конвоирская тебя не догнала... Вопреки всему вернулась все-таки, чтобы опять смотреть на него влюбленно...

На равных со старшими по капельке возвращала его к жизни, сроднившись с ним в этих хлопотах, под завывание ветра читая ему при каганце что-нибудь или жадно слушая его самого, с тайным трепетом души ловя не до конца сказанное, а подчас и слова, похожие на исповедь или даже на скрытое, в шутку облеченное признание... Отныне ничего этого больше не будет, насматривался на своего сокола в последний раз, ведь пройдет время, и все исчезнет, облетит, как цвет с весенней вишенки,- никому еще не удавалось задержать его, этот цвет, надолго, навечно... Радость освобождения и боль разлуки - все смешалось, все клокочет в душе, а когда отклокочет, что тогда останется?

Есть у него вот в этом плаитете фотокарточка, она так нравится Софийке: обнявшись с друзьями, стоит Заболотпый на весеннем полевом аэродроме среди высокого цветущего разнотравья. Такие все веселые, улыбчивые остановились на минутку перед самым вылетом, и кто-то догадался щелкнуть их, а сбоку на карточке написано летчицкой рукой: "Запомните нас веселыми!" Такое было у них присловье, крылатая фраза летчицкая, и адресовалась она, возможно, больше тем девушкам-официанткам из аэродромной столовой, которые так тяжело переживали, если кто-то из летчиков не возвращался с задания. Сами не свои ходят девчата несколько дней, опухшие от слез, слепые от горя, должно быть, и о нем, Заболотном, по сей день тужит одна из них, а почему бы и нет? Разве Софиика, окажись она в таком положении, вела бы себя иначе? Полетел и не вернулся. С группой "ястребков" прикрывал своих ребят, пока они бомбили здесь Узловую, и все складывалось удачно. Потрудившись, уже возвращались домой, когда его, замыкающего, неожиданно атаковали те трое из-за облаков. Все решили какие-то секунды - секунды коварства. Заболотный поныне не может спокойно вспоминать, как подло ему нанесли удар, трое сбивали одного, вот и за это тоже должен с ними поквитаться, расплата будет, будет непременно, теперь он не даст себя подстеречь, а что ему еще летать, так это дело верное,- о чем речь?

Везут его, словно наугад, куда-то напрямки, потому что все дороги зима позаметала, лишь весною откроется здесь каждая полевая тропа, возродится каждая стежка.

Дорог нет, а следов от танков множество, и все скрещиваются запутанно и никуда не ведут,- это уже следы в никуда, следы, в которых нет ничего от жизни.

Продвигаясь по степи, женщины то и дело с надеждой поглядывают на Узловую, хотя Узловой, собственно, и нет, вся она лежит в руинах, лишь чудом каким-то сохранилась водонапорная башня, уцелела: вот она торчит над степью, как гетманская булава!.. Женщины не теряют из виду этот свой ориентир, слезящимися от ветра глазами обводят простор, уже им видно остатки станции, где, по их мысли, должен быть полевой госпиталь или какой-нибудь приемный пункт.